Читаем Безмолвная жизнь со старым ботинком. полностью

Туристы к нашему городку никогда особо не благоволили. У нас не было ни дворцов, ни парков, ни целебных грязей, ни минеральных вод - нет! - один только желтый, дующий, льнущий, скрипящий под ногами и на зубах желтый цвет. Вся наша жизнь состояла из всевозможных оттенков солнца, небрежных, маслянисто-желтых мазков: желтое шоссе и желтое бездорожье, желтые кубики домов с морковными крышами, желтые вывески над магазинами; желтые горы, гладко обтесанные, словно выскобленные ложкой, с ярко-оранжевыми прожилками, как у сливочного мороженого, когда добираешься до начинки; желтовато-белесый, выгоревший и выдубленный ветром пляж, ну и, конечно же, море - пенное, мутное, беспокойное, серое, с золотой пылью на поверхности.

Я так надышался этой желтизной, что на всю жизнь сохранил ее: у меня до сих пор оранжевые ногти; мои легкие похожи на затонувшую бригантину - там много водорослей, ила, еще больше песка и ракушек - я завещаю их мудрым потомкам, которые, быть может, намоют в этой щебенке пару золотых песчинок.

На весь наш желтый городишко не было ни одного стоящего рыбака, и даже креветки были все больше привозные. Не было у нас и санаториев,

и жирненьких, с рябыми тенистыми двориками, правительственных дач, - все, кто еще работал, каждое утро разъезжались по соседним городам.

В школу нужно было вставать до рассвета и, вздрагивая от холода, расплескивать душу на ухабах и буераках, которые плоскозадый автобус специально выискивал на дороге, а найдя — с щенячьей радостью на них набрасывался. Были у нас, правда, свои виноградники, мостившие подступы к городу стеганым пестрым одеялом, только были они до того скудные и жалкие, что рос в них не виноград, а виноградье — красно-зеленая, легкомысленная святочная песенка. Одуряющая желтизна — вот все, что у нас было.

Мне доводилось жить во многих местах, сырых и преимущественно забранных решеткой. Это были всевозможные "заведения", заведения при заведениях, и так далее, вглубь, в узкие зубчатые пространства, где небо висит свежим древесным срубом, на горизонте стоит половинка кисло-зеленого недозревшего солнца, и у всякого Гришки свои делишки. Этим маленьким карманным чистилищем я вовсе не тяготился; пещеры и штольни вполне меня устраивали — я же не знал, что бывают на свете секвойи. На меня извели кучу бумаги; я фигурировал в ворохе безликих, но обстоятельных документов — начиная с классного журнала и заканчивая списком пропавших без вести; целая гильдия уважаемых, мясисто-красных людей пошатнула мною свое и без того ветхое здоровье; благотворительные фонды роняли надо мной скупую, подагрически желтую слезу. Но я-то знал, что слезы эти из тугоплавкого металла, а дружеское похлопывание по плечу, не успею я и глазом моргнуть, обернется увесистыми затрещинами.

На юге я оказался случайно, скорее от безысходности, чем в погоне за мечтой — я безнадежно сухопутное создание. Море было для меня чем-то вроде снежных японских обезьян: в его существование не верилось абсолютно. Помню, что поначалу никаких цветов, кроме привычной матовой зелени, не воспринимал: у меня был глазной камешек вместо глазного хрусталика. Я продолжал болезненно щуриться, когда дед Толя (от той же случайной безысходности) забрел в громогласную и чадную забегаловку, где я мыл посуду и вместе с дольками помидоров нанизывал на шампура свое уходящее детство. Несмотря на южное солнце, я был чахлый и серовато-зеленый, как забытый в банке соленый огурец, и только слегка пропекся, дежуря у мангала. Меня частенько поколачивали, не скрою; зато и кормили по-царски. Впрочем, пускать корни где бы то ни было не в моем вкусе, и когда дед вцепился в меня мертвой хваткой и с криком "Андрюша, сынок!" поволок к выходу, сопротивляться не стал. На шоссе нас нагнали мои шашлычные знакомые, и дед, нетвердо стоя на ногах, купил меня за бутылку не самого лучшего первача. Вот так моя узкоколейка свернула к самому морю.

Наши пляжи, то всклокоченные, то зализанные гладко, как волосы конферансье, пустовали даже в бархатный сезон, и летние каникулы мы проводили у самой кромки прибоя. Мы часами сидели в воде, блаженно отогреваясь потом в своей дырявой, изъеденной солью и песком лохани; ловили креветок, опуская в воду обвязанный веревкой фонарь, — сачком, как ночных бабочек. Лодка была центром нашей загорелой вселенной: свидетельница старых добрых дней, она с каждым годом все глубже увязала в песке, зарастала и кренилась в своем мягком зернистом ложе, чтобы в конце концов исчезнуть, как исчезли ее незапамятные хозяева. Я усаживался на корме, Дюк — на носу, Карасик — на веслах. У нас была уйма планов, дерзких и чаще всего преступных. Мы мечтали о кораблях и морских сражениях, мечтали уплыть отсюда под восхищенные ахи толпы. Тем летом ко всему этому добавилась старуха.

Перейти на страницу:

Похожие книги