Он проиграл! Проиграл раввинам, проиграл на улице, в собственном доме, проиграл небесам. На том свете ему зададут такие вопросы, на которые он не сумеет ответить, как не сумел ответить на вопросы реб Лейви насчет ранних и поздних авторитетов. На том свете его спросят о его целях и могут признать справедливость подозрений его жены и даже Мойшки-Цирюльника. Там ему напомнят о том, о чем он хотел бы забыть — и не может забыть! — как понравилась ему агуна. И он заметил, что и он сам понравился ей. И именно потому, что она просила его отступиться от своего решения, он заупрямился, хотя она и умоляла его раскаяться: потому что он видел, что она преклоняется перед его упорством. Как же может он иметь претензии к Всеведущему за то, что ребенок его не был спасен за жалость к агуне? Там, в горних высях, знали, что у него нечистые мысли…
— Эйдл, — останавливается он у постели, — прошу тебя, Эйдл, если зайдет кто-нибудь из синагоги или соседка, пусть у тебя не вырвется недоброе слово о раввинах или Всевышнем, упаси Боже. Кроме меня никто не виноват, во всем — моя вина.
— В чем ты виноват? — отрывает она голову от подушки, но он не отвечает, и голова ее падает на подушку. — Никто не зайдет, ни прихожанин, ни соседка. И не бегай по комнате взад-вперед, у меня рябит в глазах.
Реб Довид отходит от постели жены и снова погружается в размышления: у агуны были чистые помыслы? Сначала она слезами и мольбами довела его до такого состояния, что он готов был взвалить на себя новые несчастья, лишь бы она смогла выйти за Калмана Мейтеса, а потом подослала этого перекупщика, чтобы требовать отмены ее брака! Когда агуна догнала его на Полоцкой улице и поклялась, что не посылала перекупщика и не собирается выходить за него, он ей поверил. Но сегодня утром этот грубиян явился снова, расфуфыренный, и сказал, что идет к своей невесте: «Если не верите, пойдемте со мной и увидите, как я вхожу к Мэрл-белошвейке», — насмехался он, и видно было, что говорит правду. «Я изучил много ранних и поздних авторитетов, пока смог дать ей освобождение, но недостаточно исследовал, кого освобождаю!» — забывает реб Довид о просьбе жены и снова начинает шагать от стены к стене, из угла в угол, ища выход из опутавших его мыслей.
— Эйдл, Эйдл! — снова останавливается он у постели жены и дрожит, как бы ища в ней спасение. — Наш Мотеле родился недоношенным, со слабым сердечком. Чудо небес, что он жил до сих пор. Праотец Авраам готов был принести в жертву единственного сына, Хана пожертвовала семью сыновьями, чтобы они не поклонялись идолам, а мы не можем смириться с тем, что Всевышний отнял у нас одного ребенка.
— Что ты такое говоришь? — недоуменно глядит на него Эйдл, словно от стужи в доме и от страданий разум ее закоченел. — Ты сравниваешь меня с Ханой и семью ее сыновьями? Хану и ее сыновей вспоминают и сегодня, а кто вспомнит о моем птенчике? Меня не считают праведницей, я праведницей не была и быть не хочу!
— Вот в том-то и вина наша, — стоит над нею реб Довид, склонив голову и опустив руки. — Если бы мы оба смирились с приговором небес и не сетовали на Владыку вселенной, тогда и кончина нашего Мотеле была бы во славу Всевышнего, как гибель детей Ханы. Люди видели бы нашу покорность и учились бы у нас, как надо верить в Бога.
— Никто не станет учиться у нас, как вести себя, — горько и печально усмехается она, — и ты не праотец Авраам, и я не Хана. Ты уже даже не полоцкий даян, а я больше не раввинша. Нас отлучили. — Эйдл смыкает глаза и бормочет, точно во сне. — Хана сумела пожертвовать детьми, но жить без них она не смогла. Она взобралась на крышу и бросилась вниз. А я должна жить дальше.
— У тебя есть еще один ребенок, — слышит она над собой голос мужа и ощущает на своем лице его дыхание.
— И муж мой тоже еще ребенок, он остался ребенком, который заботится о каждом. — Закрыв глаза, она гладит его лоб, щеки, мягкую длинную бородку. Она уверена, что он сильно раскаивается, что заступился за распутную женщину.
— Понимаешь, Эйдл, — убеждает он ее надтреснутым голосом, — когда человек переносит страдания, но не принимает их с любовью, его страдания еще сильнее. А если бы мы с любовью приняли наше горе, если бы хоть поняли, что это нам за грехи наши, мы бы так сильно не страдали.
— Я не грешила ни перед Богом, ни перед людьми! — сердито всхлипывает раввинша и открывает глаза. — Что это ты сегодня все твердишь, что грешен и виноват? — глядит она на него и страшится, что он признается в справедливости ее подозрений насчет агуны.