Люба, пышная, с добрым дебелым лицом, румянец вишневыми пятнами – по белой камчатной скатерти толстых сдобных щек; Люба, прозвище – Толстая, а еще Котик, а еще Царица. Как любят ее эти несчастные! В палатах за подол ее хватают. За локоть цапают; лежачие – к себе близко наклоняют; и шепчут, бормочут ей в белое булочное ухо с крошечной красной звездой турмалиновой серьги свое больное, свое святое. Свой вечный страшный, ножевой, топорный бред.
И слушает она. Терпеливая.
И подставляет кудрявую белокурую телячью голову под топор.
Таким и должен быть психопатолог. Терпеливым, хлеще Христа на кресте.
Боланд расстегнул халат. Пуговицу за пуговицей. Люба, приподняв углы розовых вкусных губ, глядела, как он раздевается. Старик ощутил себя лишним, будто в супружеской спальне.
«Молодые. Мое время уехало. Ушел дымящий черный паровоз. На полустанке расстреляли машиниста. Может, у них и правда сладится. Давай, Лева, шевели ножками. Убирайся вон».
Старик уже выходил из ординаторской, когда в спину ему ударил жесткий снежок голоса Боланда:
– А книжка-то ваша когда, Лев Николаевич? Скоро уже?
Старик встал вполоборота, наступил ногой в надраенном башмаке на высокий деревянный порог.
– Тайна. Тайна, покрытая мраком. Еще чуток матерьяльчику собрать. Да на мази все. Не бойтесь.
Улыбнулся тонко, губы – два червячка, и с лица уползают прочь.
«Издеватель».
«А я так тебе все и сказал. Держи карман шире».
Уже спина качалась в проеме незахлопнутой двери, исчезала, когда Боланд крикнул, поросячьи визгнул:
– Почитать-то дадите?!
Дверь стукнула. Люба и Ян одни. Она такая теплая. За этой стеной психи, и за другой тоже. Это как бочонок, и плывет в сумасшедшем море. В людском безумном, черном море. Зачем они врачи? И копошатся в людских отбросах? Он никогда бы не пошел в медицинский институт. К психиатрии не подлез бы на пушечный выстрел. Все случайно. Все погано. Его девушка поступала; за собой тянула. Его мать, старая еврейка из Гомеля, воздыхала, капала капли датского короля в военную хирургическую мензурку: «Ах, Яник, дохтур, то ж такой небесный цимес! уважь дряхленькую мамашу, подай документики, ты ж у мене златой медалистик!» Девушку сбила машина, роскошная «Победа», партийцы ехали на пикник в лес, снедь и вина, ананасы в шампанском, завтрак на траве. Он видел месиво из разбитых бутылок, раздавленных апельсинов, задравших сломанные кукольные голени и локти трупов. Стоял и думал: тело! А где сознание? Мамочка, она уже так сильно любила будущую сноху, она не пережила потрясения; капелек себе не успела накапать, мензурка брякнулась об пол, мать упала следом, навзничь, затылком стукнулась о половицу. Он ей, недвижной, бережно отирал с головы густую кровь. Целовал в морщинистое кошачье личико, в седенькие виски, и пахло от старушки корицей, дивным детским печеньем с корицей, слегка присыпанным сахарным песком, и хрустит за зубах, и зубы хрустят, он ими скрежещет, он должен хоронить мать, а кто будет хоронить его?
Ты молодой, Ян. Ты остался один, и ты станешь врачом. В их память. Двух твоих женщин.
А эта? Что тут делает эта? Толстая?
– О чем вы думаете, Ян Фридрихович?
«Делает наивный вид. Неужели не понимает, я читаю ее, как книгу. И там такой скучный, банальный текст. Про свадьбу, борщ и постель».
– Я? О новой больной. Знаете, Люба, у нас новая…
– Знаю.
– Тоже видели ее?
– А как же. Сложный случай. Я сначала думала, алкогольная интоксикация.
– Да. Я тоже так думал. Но тут хуже.
– Хуже. Точно.
– Вы думаете, первичный приступ шизофрении?
– Для впервые выявленной – поздно. Ей ведь уже за сорок.
– Сорок.
– И что будем делать?
Она спросила так просто, будто: «Что будем на завтрак? Гречневую кашу с молоком? Или тонко нарезанную кету, булочки и вологодское масло?»
Боланд протянул руки. Люба подалась вперед. Думала, обнимет. Он руки опустил бессильно. Усмехнулся. Пошарил в кармане. Нет, сигарету высосал последнюю. Под ложечкой ныло. В висках играла, стучала кровь. В висках и в паху.
– Выждем время. Что, что! Лечить.
Люба глядела в сторону. Пухлые плечи подрагивали под халатом. Щеки то белели, то алели.
– Вы же знаете, Ян…
Не добавила: «Фридрихович».
– Я знаю…
– Шизофрения не лечится!
– Попробуем литий. Попробуем терапию инсулином. Попробуем все.
– Ой, инсулином…
– Что? Жестоко? А вы уже ток кому-нибудь назначали?
– Нет. Пока – нет.
– Вы юная. Молоденькая вы! Поживите с мое…
Она подалась чуть вперед, ближе. Пышное тело поднималось тестом на дрожжах. Белые крутые кудри выбились из-под шапочки. Бахнула дверь. Влетела тощая, резкая, из одних обгорелых углов, чернокосая, с бешеным оскалом вместо улыбки, без белой шапки, лохматая, как собака после драки, женщина; в распахе незастегнутого халата блестели военные медали на лацкане потертого твидового пиджака. Вскинула глаза на пару. Покривила рот. Щека задергалась в невыносимом тике.
– А! Голубочки! – крикнула женщина-кочерга. – Затаились! Ординаторская не место для воркованья!
– Почему же, – Боланд с пожарной высоты весело глянул на вбежавшую, – здесь такая удобная кушетка.