Откуда появилась, перед самым рассветом, эта девушка, эта больная? С какого спустилась крыльца? С какого этажа? Шла, еле ногами двигая. Ощупывала пальцами холодный черный воздух. Светло, опалово сиял снег. От трупов отбежали две огромных дворняги. Коты дрались за деревьями, далеко разносились их злобные вопли. Женщина, или девушка, или девочка, или старушка, плохо было видно в ночной живой тьме, еле переступая ногами, подошла к лежащим на снегу. Опустилась на корточки перед мужчиной. Трогала голыми дрожащими пальцами его рыжую, седую бороду. Другую руку прижимала к груди. К левой ключице. Она была очень худая, как век некормленая.
Тихо, тихо худая девушка раскрыла рот. Она запела. Пение слишком тихое, не услышишь, только если голову ей на плечо положишь. Или ухо под губы подсунешь. Не пела: шептала. И все же голос лился талой водой под коркой наледи. Лился. Светился. Рождался. Умирал.
– У любви, как у пташки, крылья… ее нельзя… никак поймать…
Девушка сидела на корточках на снегу, перед телом Вити Афанасьева, и пела о любви.
О чем же еще можно было петь им обоим?
Сидела, пела и плакала.
А потом голос пресекся, исчез: от слез петь не могла.
Рассвело, на крыльцо больницы вышла дежурная санитарка, вытряхнуть половик, что лежал под фикусами в столовой, увидела мертвых и закричала. Она кричала очень громко, и на ее крики сбежались люди – и из больницы, и из окрестных домов. Самоубийц унесли в подсобку, где главный врач все мечтал сделать кофе-бар для приезжих гостей. Пахло картошкой. Пахло картоном. Тела положили рядом. Пока несли, их руки разорвались; но когда их положили рядом, они опять соприкоснулись.
Так лежали вместе, тихо.
Все было тихо.
Психи еще спали.
А кто-то не спал, а рыдал, забивая рот, зубы, язык скомканной простыней.
Они, как возмездие, шли.
Каждый – каждому – возмездие.
Шел мертвый Марсианин с головою Пса. Скалил пасть. С желтых клыков текла слюна.
Шел Политический, и он был Жук-Рогач. Шевелил жвалами. Шевелил черными огромными бархатными усищами.
Шел разбившийся в лепешку Бес, и он, Козел, тряс и тряс белой седой бородой, вылуплял влажный жемчужный глаз, мигал, моргал, наклонял старые рога, и человеческие руки торчали впереди козлиной адской, ночной морды, загребали воздух, хватали его и не находили опоры.
Шла обритая Саломея, и у нее была большая и неуклюжая, такая добрая голова Коровы, и мотала головой Корова, и мычала невнятно, жалуясь, прося, умоляя.
Шла, с выпитой до дна душой, больная Назарова, и на тонкой черной шее в свалявшихся перьях у нее торчала, возвышалась над всеми башка Гусыни, и качала Черная Гусыня головой, о чем-то своем доподлинно зная, никого не обвиняя, не проклиная.
Шел, катился на кривых ножках маленький бедный колобок, Витька Афанасьев, да вот взамен рыжей бороды у него на шее вертелась голова Льва, и глядел Лев грустно и гордо на безумный человечий мир, и все, все знал великий царь Лев про жалкого слугу-человека.
И шла Синичка Неверко с головой Синицы, а потом вдруг голова синичья на ее плечах задрожала, замерцала, туман смахнул ее вон с плеч, и надвинулась из тьмы голова Волчицы, и подняла голову к потолку, то есть к небу, и запела, ой, конечно, завыла Волчица, зная о том, что не прервется вой никогда.
Шел Блаженный Беньямин, лагерный пацан Бенька, с головою Орла. Орел он и есть Орел. Гордая птица. Не подступиться.
А глаза Орла поворачивались в разные стороны, глядели во тьму и говорили тьме: все понимаю, всех люблю, за всех молюсь. Никого не растерзаю, хоть когти острые, а клюв железный.
Шел Колька Крюков, маячил надо всеми, росту высокого, лысина золотая, усы серебряные, пушистые волосья медные; красавец писаный, никем не описанный! На холсте никем не написанный! Себя, что ли, Коля, напиши! Автопортрет в больнице! На маленькой ободранной картонке! Обмакни кисточку в красную краску, а потом в льняное масло! Разрежь мастихином руку! Или ногу! В кровь – обмакни!
Ой, Колька, обознались мы! Голова-то у тебя – медвежья! Медведь ты, точно Мишка!
И ревешь!
Шел Мелкашка с головой лисьей; что, Лиса, много ли народцу обманула, многим ли льстиво хвостом подмахнула? Ах ты Лис, Лис. Поздно мы за тебя взялись!
Шел Мальчонка-Печенка с головой Ягненка. Каждая завитая золотая шерстинка на Ягненке от страха тряслась.
И шли, шли за ними больные. Много больных. Тени. Кучи. Тучи. Груди. Плечи. Головы зверьи. Кулаки человечьи.
Они надвигались на врачей.
А с другой стороны коридора надвигались врачи.
Впереди шел Боланд. Не Боланд. Крокодил.
За ним шагал доктор Запускаев. Рык раскатывался из жаркой пасти Тигра.
За ними шел покойный Зайцев, и его смешная заячья голова вертелась туда-сюда, будто Заяц высматривал свет во тьме. И не видел. И плакал. А разве птицы плачут?
За ними шел Сур, и Сур был Волк. Он был точно в пару Волчице Неверко.
И так же, как она, поднимал серую, обросшую грубой зимней шерстью голову и выл, выл на Луну за бельмастым окном.
За ними шла Кочерга с головою Совы. Ты мудрая, Сова. Проморгай мне сужденные годы мои.
За ними шла мертвая доктор Матросова, глядела глазами Оленухи, прядала оленьими ушами.