Изучение лагерной литературы дополняет парадигму Канетти еще одним элементом – семиотикой страха (или бесстрашия) в строю: на поверке, в пешеходном этапе или в колонне узников по пути на работу или в зону, «Шаг вправо, шаг влево – конвой стреляет без предупреждения» – редкие лагерные мемуары обходятся без этой мантры. Не исключено, пожалуй, что потребность в этом ритуальном заклинании командиров конвоя испытывали и сами зеки: оно оправдывало покорное поведение (пусть злобное, но все же покорное), к которому зеки и сами склонялись, даже если их идеология требовала бунта. Неизвестно, достигалось ли в колонне зеков, шагающих под конвоем, ощущение, бледно подобное тому чувству коллективной мощи, которое возникает в амфитеатрах и на стадионах, где публика видит не только спектакль, но и самое себя. Солженицын, однако, отмечает духовное спокойствие зека среди себе подобных. Ведь даже если в строю требуется смотреть лишь прямо перед собой, зек сознает размеры своего этапа, и контуры этапа служат своего рода прибежищем. Строй, в который периодически встают заключенные для поверки, колонна пятерок, составленная для этапа, – это фактически варианты закрытой толпы, для которых стены помещения заменены невидимой чертой, которую нельзя преступить. Кстати, в лагерной литературе образ невидимой черты как мобильного барьера не только для зеков, но и для конвоиров встречается не раз – показателен, например, рассказ Шаламова «Ягоды», в котором, намереваясь убить зека будто бы при попытке к бегству, охранник намечает незримую границу дозволенной рабочей зоны в двух шагах от богатых ягодами кустов, неудержимо влекущих будущую жертву. Конвоир нарушает инструкции тем, что сначала стреляет в человека, а потом в воздух – тогда как первый выстрел должен быть предупреждающим. Но он не нарушает более сильного табу – на самовольную стрельбу по зекам в пределах их переносной тюрьмы [см. 7, с. 179–187]. Заметим для сравнения, что для эсэсовцев и проминентов в нацистских лагерях этого табу не существовало.
В рассказе Шаламова «Первый зуб» драматизовано крушение идеалов мятежной русской интеллигенции при столкновении с ледяной горой обесчеловечивания в системе отношений, порожденной советской пенитенциарной практикой. Действие происходит в 1929 году, то есть во время консолидации сталинского произвола, на далеком Урале, в местах, неизвестных и недоступных туристам и кинокамерам. Рассказ начинается поразительным парадоксом – «Арестантский этап был тот самый, о котором я мечтал долгие свои мальчишеские годы» [8, т. 1, с. 571], – основанным на известном с позднецарских времен представлении о том, что квалификация настоящего русского интеллигента неполна без духовного бунта и его практических, тюремных, последствий. В очерке «Бутырская тюрьма, 1929-й г.» Шаламов описывает, как после своего первого ареста, в ожидании суда, он ходил по одиночной камере, обдумывая «свою так удачно начатую жизнь» [8, т. 4, с. 152], как бы продолжающую традиции народовольцев в противостоянии произволу – пусть не царскому, а иному. В рассказе «Первый зуб» [см. также 9, с. 155–68] эти традиции не выдерживают испытания. Автобиографический герой рассказа вначале считает своей обязанностью выступить с протестом против публичного избиения сектанта (чья фамилия, Заяц, является одним из парадоксов рассказа). Для сектанта покорное выполнение требований охраны равносильно коллаборации с дьяволом:
– Не хочет стоять на поверке! – доложил, задыхаясь, разгоряченный возней конвоир.
– Поставить его, – скомандовал начальник конвоя.
Зайца поставили, поддерживая под руки, двое огромных конвоиров. Но Заяц был выше их на голову, крупнее, тяжелей.
– Не хочешь стоять, не хочешь? Щербаков ударил Зайца кулаком в лицо, и Заяц сплюнул на снег.
И вдруг я почувствовал, как сердцу стало обжигающе горячо. Я вдруг понял, что все, вся моя жизнь решится сейчас. И если я не сделаю этого – а чего именно, я не знаю и сам, то значит я зря приехал с этим этапом, зря прожил свои двадцать лет.
Обжигающий стыд за собственную трусость отхлынул от моих щек – я почувствовал, как щеки стали холодными, а тело – легким, Я вышел из строя и дрожащим голосом сказал:
– Не смейте бить человека.
Щербаков с великим удивлением разглядывал меня.
– Иди в строй.
Я вернулся в строй [8, т. 1, с. 574].