Итак, я Пьеро. Обычно я прекрасен. Но иногда бываю трезв. Вот как сейчас, без малейшей дозы, без единого шарика айса. А трезвый я томлюсь. Иными словами — одинок, грустен, подвержен приступам диареи и меланхолии. В таком состояньи хорошо обонять гвоздики. Нет, не гвоздики, а гвоздику: она пахнет как твои щиколотки.
Кстати, откуда родом гвоздичное дерево, где произрастает оно? Кажется, из Малабара, там произрастает оно. О, как медленно и пленительно в малабарских лесах падает томбелянэже! А лучше бы падал айс. Но айса нет, ияв жопе.
Да, это не очень большая жопа. Но маленькая жопа хуже большой — в ней тесно.
Блядь, я же хотел тебе что-то сказать. Или о тебе? Например, вчера я сочинил элегию, трёхсложный анапест. В целом средний мой уровень, но есть удачные моменты. Например, строка — «ты — души мьей Твер-ская-Ямская». Это о тебе, возлюбленная моя. Ты думаешь, это какая-то бессмысленная хуита? Да я и сам так думаю. Но чувствую — иначе. Это какая-то великая правда, Мальвина, сермяжная, посконная и домотканая правда! Мир её не познал, но от этого она не стала хуже. Например, Тверская-Ямская — зачем она здесь упомянута? А ведь это о тебе. Ты, Мальвина — Тверская-Ямская. Ты — украшенная улица, я иду по тебе, ты обступаешь меня, ты — начало моего пути, ты и конец. Я облечён в тебя, как в солнце.
Солнце моё, а помнишь, как ты зашло по-английски? Теперь я думаю: здороваться ли, когда увижу тебя: ведь мы не попрощались.
— Прощай, Мальвина, — это невозможные слова для меня.
— Прощай, Мальвина, — я этого не скажу никогда.
— Прощай, Мальвина, — говорю я.
Буратине было грустно. Во-первых, от голода. Во-вторых, ему хотелось есть. В-третьих, жрать было нечего. И самое главное — желудок был пуст, и новых поступлений не предвиделось.
Виноват был осёл. Сперва он очень уверенно заявил, что они доберутся до базы часов за шесть. Вместо этого он заблудился, устал и выпросил у Пьеро ночёвку. К нему присоединился Буратина, который тоже утомился. К тому же ему нужно было справить большую нужду, а без посторонней помощи он этого не мог — неходячие ноги не позволяли.
Заночевали в большой норе на склоне холма. Вероятно, это была заброшенная лёжка какого-то крупного зверя. Внутри валялись высохшие кости и пованивало помётом мелких грызунов. Зато прямо перед входом была маленькая полянка, а неподалёку — ручей. У ручья валялась посудина из обожжённой глины с отколом на горловине. Но всё-таки это был подарок судьбы.
Пьеро нашёл яму в земле, палкой проковырял к ней воздуховод, а осла подрядил за валежником. Развёл дакотский костёр, установил посудину на трёх камушках и вскипятил воду. Пьеро и Буратина напились кипятка. Осёл поступил проще: надудолился прямо из ручья.
Видимо, вода в ручье была грязной. Ослу прихватило живот — до резей, до колик. Его пронесло. После чего он лёг на брюхо и попросил карты, разложить пасьянс. Пьеро собрался было дать ему профилактических пиздюлей, но именно в этот момент обнаружил у себя в кармане пару шариков айса. Тут же его охватило вдохновение, и он удалился творить.
Вернулся он уже вечером, молчаливый и грустный. Осёл, которому полегчало, предложил партейку в перфоманс, на плевки в глаз. Пьеро неожиданно согласился — и выиграл три партии подряд. Захарканный осёл впал в недоумение, а потом вспомнил бесконечные пьеровские стенания о Мальвине — и решил, что маленький шахид ещё более несчастен в любви, чем он сам. Они потом долго сидели у остывающего костра и изливали друг другу душу.
Буратина во всём этом не участвовал: он заполз в глубину норы, кое-как расчистил себе местечко и так заснул.
Проснулся бамбук от холода. Выползать было трудно: ног он по-прежнему не чувствовал, а руки закоченели конкретно. Пьеро встал раньше и уже вскипятил воду. В которую накидал каких-то сухих листьев. От них вода стала бледно-жёлтой и горчила. Но всё-таки у неё был хоть какой-то вкус.
После этого жалкого завтрака Буратина снова был взгромождён на мохнатую ослиную спину, и они продолжили путь.
Через пару часов тихого хода осёл вроде бы стал узнавать какие-то знакомые места. Потом снова перестал узнавать.
— Не хочу я больше писать и какать, — говорю я, поднимаясь из кустов, отряхиваясь и застёгиваясь.
— Я забьюсь под одеяло и буду плакать, — обещаю я.
— У меня нет лишнего одеяла и лишних слёз, — вспоминаю я.
— Я это всерьёз, — угрожаю я, вот только непонятно кому. Вероятно, себе.
Застёгивая последнюю пуговичку на своём дурацком балахоне, я вспоминаю, что люблю Мальвину. И мне снова становится больно и смешно.
О Мальвина. Я несу свою любовь бережно, как кормящая мать молоко в тугом вымени. А если бы у меня был айс! О, я бы излился, я бы затопил этот мир слезами и стихами, пролитыми елеем на сосцы твои, Мальвина. Груди твои твёрже мрамора.
Я оставил себя и творю без усилия, чтобы прийти к наилучшему — к тебе, Мальвина, к тебе.