Оставив за собой дверь открытой, Степан прошел через двор и стал спускаться по улице Марата к бульвару, оступаясь, как слепой, задевая плечом каменные ограды, как пьяный. Он не отдавал себе отчета в том, куда и зачем идет, где находится сейчас, где будет через несколько минут, через час… Отчаяние вело мимо людей и домов, он никого и ничего не видел, не замечал. Потеря, постигшая его, была потерей вдвойне и втройне. Он не только потерял Нетту — потерял, как ему казалось, навсегда и неоспоримо, — он потерял тот прекрасный, светлый человеческий образ, который сросся с его сердцем неотделимо. Вместо светлой Ани, уже идущей с ним по прямой дороге в будущее, — враг, враг неумолимый, враг, беспощадно разрушивший все, что уже успели они создать. Вместо Ани, вместо друга, готового на многое, перед ним встала Нетта, только Нетта, мстившая ему, казнившая за то, что он посмел посягнуть на ее мир, посмел остаться самим собой. «Но ведь ей тоже тяжело… может быть, тяжелее, чем тебе», — могло бы сказать ему в эту минуту сердце, но разве могло сейчас подать голос его кровоточившее, истерзанное сердце…
Как он очутился в редакции? Как и зачем? Только открыв дверь, только увидев людей, он понял, что угодил на сборище — одно из тех сборищ, которые ни с того ни с сего вдруг образуются в редакциях по вечерам. Начало сборищу положили Дробышев, Пальмин, Одуванчик, встретившиеся на бульваре. Забежал Сальский, сдал заметку для рубрики «В последний час» и застрял тут. Спустился из типографии Нурин. Зашел Гаркуша, возвращавшийся из кино со своей женой, полной стесняющейся женщиной, и, усадив ее в уголке, приказал: «Не дыши, Горпина!» Конечно, не обошлось без Ольгина и Гакера, который сегодня услышал новый анекдот и разносил его по городу.
Завязался ожесточенный шахматный блиц-турнир на высадку, когда проигравший безропотно уступает место очередному соревнователю. Благодать славы осенила Владимира Ивановича. Раскрасневшийся, с хитроватыми узкими глазами, в новенькой тюбетейке, казавшейся чересчур яркой на этом белобрысом русаке, он переколотил всех противников и теперь доламывал Пальмина, сопровождая каждый ход шутками, — человек, у которого все в жизни ладно и светло. Дочурка поправилась, конференцию он обслуживал блестяще, мозг работает, как часы, — почему же и не порезвиться?..
— Ходи доской, ходи доской! — подзуживал Одуванчик растрепанного Пальмина, застрявшего на роковом ходе. — О чем ты думаешь, когда тебе обеспечен мат в изящной упаковке! Слазь, моя очередь бриться.
— Нет, будет играть вновь пришедший, — сказал Дробышев. — Садитесь, Киреев.
Удивительно было не только то, что Степан сел играть, но и то, что он играл охотно, чувствуя необходимость как-то забыться, вдруг уйти от своих мыслей, от своего отчаяния. Он бросился в атаку, тесня Дробышева на королевском фланге, подготавливая неожиданный удар по ферзевому флангу противника. Чертыхнувшись, Дробышев повалил своего короля в знак капитуляции, назвал Степана бандитом, и сборище подняло невообразимый шум. Гакера разошедшийся Степан поймал в простенькую ловушку, Одуванчику объявил мат на двенадцатом ходу, Гаркушу заматовал на заранее назначенном поле, срезался с Пальминым в королевском гамбите и заставил его сложить оружие.
— Вы кровожадный зверь! — признал Дробышев, снова проигравший Степану. — Итак, наш юный король репортеров в то же время является шахматным королем… Слава, слава, слава! Остается реализовать трофеи жестокого боя. Все следуют за победителем и беспрекословно выполняют его повеления.
Оказалось, что каждый мат оплачивается бутылкой молодого вина.
Журналисты вышли на улицу, свернули к базару и расшумелись. Дробышев, Пальмин и Гакер спорили о последней статье Луначарского в «Известиях», Гаркуша, успевший отправить свою жену домой, размахивая руками, уговаривал Ольгина и Пурина спеть «Выпьемо, хлопци!», Степан и Одуванчик шли последними, обнявшись по-матросски — руки с шеи на шею.
— Мне плохо, Колька, — сказал Степан. — Мне плохо, как никогда в жизни… Только что я чего-то ради полез в дом Стрельниковых и увидел ее… И она прогнала меня, как собаку… Итак, я только шпион, предатель, втершийся в их дом, променявший нашу любовь на гонорар… Гонорар за мою статью о Стрельникове. С этим она и уезжает в Москву… Ты понимаешь?
— А ты сам понимаешь? Как и всегда, ты верен себе, не понимаешь решительно ничего… Разве ты говорил с Неттой? Ты говорил не с Неттой, а с ее папашей и слышал обвинения с чужого голоса, слышал из ее уст то, что говорит о тебе бородач. Теперь мне совершенно ясно, что вы должны встретиться еще раз. Вот эта встреча и будет триумфом вашей любви. Если женщина проклинает, значит…
— Оставь, Коля… У тебя, конечно, найдется и на этот случай какое-нибудь изречение, афоризм… Все это чепуха, все пошлость… Между нами все кончено. После таких оскорблений, какие я услышал, примирение невозможно: она чужой мне человек, совершенно чужой… Я только одного не понимаю, не могу понять: зачем я встретился с нею, зачем добивался ее любви?
— И добился… добился ведь?