Бьянка тоже страдала. Не от болезни своей смертельной. А от предстоящего прощания с Маркизой. Вечером лайка заползла в её стойло, устроилась подле коровы на утоптанном, местами подгнивающем сене. Лежала, припав к тёплому коровьему боку, положив голову на лапы, и, помаргивая, смотрела на Маркизу. Она давно, хорошо знала свою подругу – её безразлично-добрый взгляд, тёплое вымя в синих венах, протяжные, утробные вздохи. Но вряд ли понимала, что завтра тут уже никого не будет. Маркиза уйдёт покорно в другое стойло, к другим людям, оставив в доме только Бьянку и Ольгу. И те станут последними, кто вскоре покинет своё жилище.
Эти дни Ольга ходила как чужая. Собирала ещё какие-то вещи, перемыла зачем-то сервиз, подмела и намыла водою с нашатырём крашенные Николаем года два назад половицы. В суматохе, в мыслях о будущем, о прошлом не раз забывала покормить собаку. Алюминиевая её миска подёрнулась коркой застывшего жира и пованивала. А Бьянке есть не хотелось. Она исхудала, выперла рёбрами, осунулась, взглядом померкла. Жизнь её, наполненная смыслом, заботами об одном, потом о втором хозяине, о щенках, об охоте, да и просто радостью от каждого нового дня, сделалась бесцветной, лишённой даже самых скромных целей. Она не понимала, но чувствовала, что с нею творится неладное, силы окончательно покидают её. И всё закончится совсем скоро.
В тягостных предчувствиях провела она ночь подле Маркизы. Наутро Ольга пришла в хлев неприбранной, в ночнушке, с распущенными волосами и принялась (в последний же раз!) доить корову. Лайка не отходила от неё, глядела на хозяйку с недоверием, даже с какой-то враждебностью.
И когда ближе к полудню Ольга потащила на верёвке за собой Маркизу на двор к чужим людям, Бьянка неотступно ковыляла следом, пачкая культи, хвост и живот жирной просёлочной грязью. Потом ждала хозяйку под дождём, возле чужих ворот. Вышла из калитки Ольга одна, с красными воспалёнными веками, с платочком в крепко, до судороги сжатом кулаке. Поглядела на Бьянку. И от одного лишь вида мокрой, больной, израненной, грязной собаки слёзы вновь навернулись ей на глаза.
– А с тобою-то что делать?! – в голос закричала она.
21
На другой день в Астахино снова пришла зима. Хлопья снежной ваты падали с неба ночь и утро, укрывая шиферные крыши домов, дороги, деревья, мост через Паденьгу – весь северный край – девственным, невесомым покровом, который вряд ли продержится до вечера.
Таким утром дрова в печи трещат, поют особенно радостно. В прежние дни Ольга ещё потемну поставила бы хлеб, да кролика, что томился в чугунке с вечера, да внесла бы в избу трёхлитровую банку парного молочка от Маркизы. А теперь? Кому всё это надо?
Через два дня заказанная ею «буханка» под управлением Харитошки и в сопровождении любопытной Нюрки Собакиной умчит её до районного центра Вельск. А оттуда – в столицу на вечернем поезде, а оттуда ещё страшнее – на самолёте, да в город Мадрид – столицу испанского королевства.
За прошедшую неделю она, кажется, все дела привела в порядок. Замкнула на новый замок да промазала поверх железа солидолом от ржи хозяйский сарай, в котором после распродажи ещё много чего осталось. Вымела, вымыла баньку – в молодую пору она любила париться в ней вместе с мужем, до сих помнила, как тот любовно, не спеша охаживал её можжевеловым и дубовым веничками. Потом уж ходила туда в одиночку – парила в алюминиевом тазу опухающие ноги. А теперь поклонилась баньке да заперла её на замок. В хлеву и птичнике было так тихо, непривычно, что Ольга даже не решилась туда войти, страшась увидеть горе запустения и вновь разрыдаться. Уже стоял у двери собранный чемодан, да Николаев охотничий рюкзак, да корзина с деревенскими яствами: завёрнутым в тряпицу шматком солёного сальца, банкой копеечных рыжиков, копчёными языками, а ещё с густой сметаной и домашним сыром. И самой в дороге подкрепиться, и мужу гостинец чудесный. Посуду, кухонную утварь уложила в несколько коробов, завернув каждый предмет в газету «Важский край». Герани, и толстянки, и мясистый алоэ, и «тёщин язык», что выращивала в жестяных банках из-под польских маринованных огурцов, она ещё на позапрошлой неделе отволокла в сельскую библиотеку – заведовала в ней дальняя её родственница Серафима Аркадьевна Моргенштерн. Из репрессированных.
Настороженно смотрела Бьянка на поспешные хозяйкины сборы, не понимая их назначения, только сердцем предчувствуя беду. Лайка теперь почти не выходила из дома, с трудом и болью поднималась в сенях с той же самой телогрейки, на которой рожала своих щенят, зализывала культи, боролась, да так и не совладала с болезнью. Иногда заходила в избу, страшась непривычной её пустоты, гулкости. Ольга не ругала её, как прежде, за вторжение на хозяйскую половину. Только смотрела с грустью, даже с отчаянием.