4.
Так началась моя новая жизнь. Я погибал раз за разом, и раз за разом воскресал с одной и той же тупой неизбежностью. То были дни, когда я познавал, что значит: страдать; что значит: стыдиться; что значит: отчаяться. Я никогда не мог разглядеть моих зрителей, я не слышал их криков, шума - одобрительных ли аплодисментов, негодующих ли свистов. Этого мне не было дано. Не мог я видеть и тех, кто мной дирижирует - нити уходили прямо в темноту. Миг схватки и тишина, только тихо урчит, смолкая, моторчик в моем животе, да с легким щелчком ложится на мостовую деревянный меч, выпавший из моих рук. Поначалу я отказывался от попыток ответить себе на вопрос, что происходит в промежутках между представлениями, которые от меня скрыты; сколько они длятся, равны ли они друг другу хотя бы примерно? Забываю ли я о них каждый раз, обретая себя здесь, или просто в иное время не прихожу в себя? Обитает ли тогда в моем теле кто-то другой? Проще было счесть, что для меня они просто не существует как реальность... Но все же от этого зависело слишком многое, чтобы можно было так просто отмахнуться. Вопросы возвращались ко мне вновь и вновь. Могло ли все это когда-нибудь закончиться вовсе, оборваться просто потому, что кому-то надоест наконец ставить пьесу с моим участием, и прекратится воспроизведение тех условий, которые случайно или намеренно вызывают меня к моей жизни? Я принял тогда, что все это не имеет для меня ровным счетом никакого значения, и поскольку я сам не в силах раздвинуть промежутки отпущенного мне времени, бессмысленно и даже пошло рассуждать в моем положении о них. Но воображение свое я все равно не в силах был до конца укротить. Были времена, когда я смеялся все представление подряд. Конечно, беззвучно, как мог. Про себя. Это была своего рода потаенная для всего мира истерика. Я жаждал смерти. Я смеялся, когда бросался с мечом на врага, я смеялся, когда получал свой удар. Исход был предрешен, он не зависел от моих чувств и стремлений. Я смеялся, ведь я знал, что сам я выгляжу со стороны ужасно комично, рассуждая о высоких материях и пуская при этом изо рта пузыри с мушками. Я смеялся - и это лишало меня на время боли и ненужных вопросов, я мог бы назвать это аффективной анестезией, если бы вспомнил тогда тему своего мифического диплома из другой жизни. Иногда, с очередным моим воскрешением, мне начинало казаться, что чего-то уже во мне самом не хватает. Что изменилось во мне что-то необратимо по сравнению с предыдущими инкарнациями, да так, что я и сам не в силах ответить на вопрос, был ли я, именно я, когда-нибудь прежде, или мозги мои сляпаны заново из какого-то подручного материала? Но мне не у кого было спросить и не с чем было сравнивать, а потому в конце концов я смирился и с этой загадкой, просто взяв ее в свое построение как какой-то неприятный, но неизбежный вариант, который нельзя сбрасывать со счетов. Со временем я смог заметить периодичность, с которой я впадаю в отчаяние, с которой меня душит смех или обуревает жгучее желание вырваться из тупика и даже постигнуть суть всех вещей.
Все это повторялось через каждые сто четырнадцать воскрешений. Эта магическая цифра казалась мне одной из тех немногих точек опоры, где я мог себе доверять, сомневаясь во всем остальном. Но временами эта цифра вызывала у меня еще больший страх. Я начинал догадываться, что, поскольку раз в сто четырнадцать воскрешений в мою голову лезут одни и те же мысли, может так статься, что и в сознании своем я не предоставлен вполне самому себе, что даже в основе того, что для меня самого составляет мою личность, точно так же лежит какой-то хитрый механизм, ход которого уже не подвластен никакому самоанализу.