Читаем Библиотека моего дяди полностью

Сначала дядя Том улыбался, глядя на мое маранье, но потом он уже перестал поощрять мою склонность, отвлекавшую меня от серьезных занятий. Тем не менее, когда он по воскресеньям брал меня с собой на загородную прогулку, он, сам того не зная, давал пищу той самой склонности, которую хотел искоренить. Под сенью густой листвы беседок я вновь находил чудесную игру света и тени, оживленные красочные группы людей и эти лица, с таким разнообразием отражавшие удовольствие, покой, опьянение, привычные заботы, детскую веселость и стыдливую сдержанность. Я, как и дядя, тоже любил эти прогулки, но мы искали в них не одни и те же радости. Однако, когда в моих тетрадях лица Ярбы и Дидоны постепенно стали сменяться более обыкновенными, но зато более живыми физиономиями, прогулки эти прекратились.

Тогда мой добрый дядюшка наперекор своим привычкам и несмотря на свой возраст, стал уводить меня из города в самые далекие места. Иногда мы забирались туда, где под скалистыми склонами горы Салев змеится по зеленой равнине река Арва, омывая пустынные островки и отражая в своих водах нежный свет заходящего солнца. С того места, где мы отдыхали, нам была видна старая барка, перевозившая на другой берег деревенских жителей; а еще дальше виднелась длинная вереница коров, которые переходили реку вброд, перебираясь с островков, где они паслись, на сушу. За ними следовал пастух верхом на старой кобылице, с двумя ребятишками, сидевшими у него за спиной. Постепенно мычание, доносившееся до нас, становилось еле слышным, и длинная вереница коров терялась в голубоватых сумерках.

Эти зрелища восхищали меня. Я уходил оттуда с взволнованным сердцем, с душой, переполненной восторгом, томимый желанием поскорее перенести на бумагу что-нибудь из увиденных мною чудес. Возвратившись домой, я употреблял на это занятие целый вечер, и, подчиняясь сладостной, вечно возрождающейся иллюзии, украшал мои бесформенные рисунки всеми блестящими сочетаниями красок, переполнявшими мое воображение, и я трепетал, охваченный самой невинной, но и самой живой радостью.

Хотя мой добрый дядюшка писал о глиптике и знал на память произведения Фидия [67] и три манеры Рафаэля, он мало понимал в искусстве рисунка и живописи. Он расхваливал прекрасную эпоху Ренессанса, но вкусы его склонялись к медальонам Лепранса и пасторалям Буше [68], которыми он украсил свою библиотеку.

Однако над его постелью висела картина в источенной червями рамочке, которую мы с ним любили больше всех других картин, хотя и по причинам совершенно разным: он питал к ней слабость за то, что, написанная в дорафаэлевские времена, она бросала яркий свет на вопрос о появлении масляной живописи, я же был от нее без ума потому, что именно она открыла мне таинственную власть прекрасного.

Это был образ мадонны с младенцем Иисусом на руках. Золотой ореол окружал целомудренный лоб Марии; ее волосы падали ей на плечи, голубая туника с широкими рукавами позволяла разглядеть в ее позе и во всей ее осанке наивную грацию и нежность молодой матери. Эта картина, очень простая по композиции, отмеченная глубокой печатью набожного века раннего Ренессанса, покоряла меня своим непобедимым очарованием. Все мое восхищение, моя вера и любовь принадлежали юной мадонне. Когда я поднимался к дядюшке, я бросал на нее мой первый и мой последний взгляд.

Тем не менее дядя, которому казалось, что подобное увлечение картиной несовместимо с серьезным изучением права, снял ее со стены и куда-то убрал.

Изучение права от этого не стало успешнее; у меня не было к нему никакого интереса, а с тех пор, как я потерял мою еврейку, я совсем перестал работать. Во мне не осталось ни тени честолюбия, ничто меня не увлекало. Я забросил карандаши и книги, кроме одной, которую не выпускал из рук. Так проходили недели и месяцы, мой бедный дядюшка очень огорчался, но я не слыхал от него ни слова упрека.

Однажды я вошел к нему и по обыкновению уселся рядом с его письменным столом. Он сидел, обложившись книгами, и выписывал какую-то цитату. Я заметил, что у него дрожала рука; в этот день ее движения были особенно неуверенными, а буквы, которые он выводил, – нечеткими. Все более ощутимые признаки незаметно приближавшейся к нему старости вызвали у меня грусть, уже становившуюся привычной, и за неимением другого предмета мои мысли обратились в эту сторону.

Ведь дядя, на которого я смотрел, был моим провидением, и сколько я себя помнил, кроме него у меня не было в жизни опоры, и никто кроме него не дарил меня своей отеческой привязанностью. Это нетрудно заключить из моего предыдущего рассказа; но, если кто-нибудь уже заметил, что я еще не посвятил моему доброму дяде ни единой странички, которая дала бы возможность поближе его узнать, то надеюсь, меня извинят, когда я доставлю себе удовольствие поговорить о нем сейчас.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже