Эта была лишь одна — гротескная — черта Гилберта, ни в коей мере не умалявшая его очарования. Другая выдавала в нем вечного студента. Будучи специалистом по романским языкам, он свободно владел французским, испанским и итальянским. Его переводы с французского: Валери, Бодлера, Верлена, Рембо, Фернандеса — были великолепны. Он первым в нашей стране перевел пьесы Лорки[70]. Их популярность у нас началась именно с его перевода «Кровавой свадьбы». Переводил он также Района Сендера[71], может быть, величайшего из романистов поколения Лорки. Самым большим достоинством переводов Гилберта было не только глубокое знание испанского и французского языков, которое он продемонстрировал, но, что куда важней, прекрасный родной язык. Хотя я не думаю, что у него есть опубликованные переводы с итальянского, он часто говорил со мной о таком писателе, как Джакомо Леопарди. Трудно сказать, о ком он отзывался с большим пылом, о Леопарди или о семействе Дузе[72]. А еще он с трогательным увлечением говорил о Чарли Чаплине и Джоне Джилберте[73] — особенно о последнем, о его игре в «Плоти и дьяволе».
Тут я должен заметить, что Гилберт начал свою карьеру, кажется, в Колорадо, актером на роль молодого человека. А может, это было в Канзасе. Гилберт смертельно ненавидел Канзас. Он там родился и вырос, но по его рассказам об этом штате невозможно было понять, когда это было, в нынешней его инкарнации или предыдущей. Актерская закваска сидела в нем крепко, и даже во времена Андерсон-Крика в нем проскальзывали повадки человека, умеющего привлечь внимание публики. Они проявлялись, когда он трезвел, тогда в его голосе появлялась уверенность, тогда он надевал костюм в черно-белую клеточку, напомаживал волосы, клал в нагрудный кармашек слегка надушенный платок, наводил глянец на башмаках, потягивался, расправляя мышцы, и вальяжно расхаживал по воображаемому помосту воображаемой бильярдной, где проводил воображаемые часок-другой с Падеревским[74]. Когда он вновь обретал форму, то обычно возвращался к незаконченному разговору о том, как несравненно хороши Селин[75], Достоевский или Вассерман[76]. Ежели он был настроен саркастически, то брался за Андре Жида[77] и топил его в ванне с серой и аммиаком. Однако я несколько отвлекся...
— Где эта проклятая штуковина?
— Какая штуковина? — прохрипел я, пытаясь расцепить пальцы, сомкнувшиеся вокруг моего горла.
— Радиоприемник! Где ты его прячешь?
Он отпустил меня и бросился обшаривать дом, расшвыривая все вокруг. Я вскочил с кровати и попытался его утихомирить.
— Ты ведь знаешь, у меня нет радио! — кричал я. — Что с тобой происходит? Какая муха тебя укусила?
Не слушая меня, он продолжал искать, разбрасывая вещи, яростно отдирая ногтями обои, круша посуду и кухонную утварь. Ничего не найдя, он вскоре остановился, все еще сыпля яростными проклятьями. Я уже думал, что он повредился умом.
— В чем дело, Гилберт? Что случилось? — говорил я, держа его за руку.
—
Пройдя несколько ярдов в сторону своего дома, он внезапно замер и, вцепившись в меня, крикнул:
—
— Что я должен слышать? — спросил я невинно.
— Музыку! Я просто с ума схожу: одна и та же музыка все время.
— Может, это в твоем доме она играет, — предположил я, хотя был совершенно уверен, что музыка звучит в нем самом.
— Сейчас ты узнаешь, где она играет, — сказал Гилберт, ускоряя шаг и таща меня за собой, как дохлую лошадь. Я слышал, как он, шумно дыша, что-то бормочет о моем «коварстве».
Подойдя к своему дому, он бросился на колени и принялся шарить, по-собачьи принюхиваясь, в кустах и под крыльцом. Чтобы не отставать от него, я тоже стал на четвереньки и принялся искать спрятанный приемник, передающий Пятую симфонию Бетховена. Обшарив таким манером все вокруг дома и под ним, насколько доставали руки, мы разлеглись на земле, глядя на звезды.
— А музыки-то больше не слышно, — сказал Гилберт. — Обратил внимание?
— Ты чокнутый, — ответил я. — Музыка звучит всегда, ни на миг не смолкая.
— Скажи честно, — попросил он примирительно, — где ты его спрятал?
— Ничего я не прятал, — сказал я. — Музыка там... в ручье. Разве не слышишь?
Он перевернулся на бок, приложил ладонь к уху и стал напряженно вслушиваться.
— Ничего не слышу, — признался он.
— Странно.
Он перевернулся на другой бок и снова приложил ладонь к уху. Через несколько секунд лег на спину и улыбнулся улыбкой ангела. Потом рассмеялся и сказал: