Приношу свои извинения, но я вынужден продолжить эту тему... Последний раз подобное случилось со мной, когда я писал «Плексус». В течение примерно года, что я работал над этой книгой — во всех других отношениях то был худший период в моей жизни, — потоп почти не прекращался. Огромные куски текста — особенно сновидческие — являлись мне такими, какими вы их читаете в книге, являлись без всякого усилия с моей стороны, разве что я лишь согласовывал свой ритм с ритмом таинственного диктатора, у которого был в рабстве. Оглядываясь назад, я думаю о том времени и не понимаю, почему каждое утро, входя в свою крохотную мастерскую, мне первым делом приходилось подавлять волну гнева, отвращения и ненависти, которые неизменно пробуждала во мне эта ежедневная драма. Изо всех сил успокаивая себя, громко ругая и увещевая, я садился за машинку — и ударял по камертону. Бац! И тут надо мной словно развязывали мешок с углем. Я мог выдержать три-четыре часа кряду, и только появление почтальона заставляло сделать перерыв. За ланчем — опять борьба. Способная довести до белого каления. Потом обратно за машинку, снова настройка и продолжение гонки до следующего раза, когда меня прервут.
Когда я закончил книгу, довольно объемную, я был в таком возбуждении, что самоуверенно полагал, что напишу еще две — на одном дыхании. Однако ничего у меня не вышло. Мир обрушился. Я имею в виду мой собственный маленький мир.
Три года после этого я был не в состоянии написать больше страницы за раз — с длительными перерывами между подходами к снаряду. О книге, которую я писал — верней сказать, собирался с мужеством, чтобы начать писать, — я думал и мечтал больше двадцати пяти лет. Отчаяние мое достигло такой степени, что я почти уверился: я кончился как писатель. Положение усугублялось тем, что близкие мои друзья, казалось, получают удовольствие, намекая, что я тогда лишь могу писать, когда мне трудно живется. Действительно, со стороны казалось, что жизнь у меня наладилась и мне больше не с чем бороться. Я боролся только с собой, боролся со злостью, которую, сам того не сознавая, копил в себе.
Вернемся к Голосу... Возьмем другой пример, «Мир Лоуренса». Начатый в Клиши, продолженный в Пасси и брошенный, когда было написано то ли семьсот, то ли восемьсот страниц. Неудача. Провал. И все же какой грандиозный замысел! Никогда не был я столь увлечен. В дополнение к законченным страницам я собрал гору примечаний и невероятное количество цитат из произведений не только самого Лоуренса, но еще нескольких дюжин авторов, и все их я безуспешно пытался вплести в текст книги. Кроме того, имелись схемы и диаграммы — основной план, — которыми я украсил двери и стены студии (в Вилла Сера[135]) в ожидании вдохновения, чтобы продолжить работу, и моля Всевышнего помочь мне выйти из тупика, в котором я оказался.
Доконала меня «диктовка». Это было похоже на огонь, который отказывался гаснуть. И она продолжалась месяцами, ни на миг не ослабевая. Я не мог выпить, даже у стойки в баре, без того, чтобы некая сила не заставила меня в самый неподходящий момент выхватить блокнот и карандаш. Если я шел куда-то перекусить, а я обычно ел не дома, то, пока я справлялся с едой, я успевал заполнить небольшую записную книжку. Если забирался в постель и забывал сразу выключить свет, это начиналось снова, как зуд. Я был до того измотан, что задень едва мог отстучать несколько связных страниц. Ситуация стала вовсе абсурдной, когда однажды я вдруг понял, что, написав столько об этом человеке, я с тем же успехом мог бы сказать о нем совершенно противоположное. Стало очевидно, что я оказался в тупике, который так искусно прячется в словах «многозначность смысла».