Часто, слушая захватывающие истории этих заядлых путешественников, я думаю об отце, который, по существу, никогда не покидал места, где родился. Безвылазно сидя в своем ателье, он тем не менее производил впечатление человека, повидавшего все те удивительные места, где побывали и любили об этом рассказывать его клиенты. Он обладал цепкой памятью, неистовым любопытством ко всему иноземному и способностью отождествлять себя с тем человеком, которого слушал. Он мог сыпать названиями улиц, баров, магазинов, именами знаменитостей, памятников и тому подобного в самых неведомых уголках мира. Иногда он фантазировал, приписывая этим деревням, городам и столицам что-нибудь несуществующее: я имею в виду — целенаправленно и продуманно отклонялся от реальности. Никто не понимал это превратно. Он был истинным
Но вернемся к Доунеру... Благодаря своей натуре, происхождению, тому, что он столько претерпел и пережил, а главным образом, может быть, благодаря тому, что он прежде всего художник, он неисправимо щедр. Первое, о чем он спрашивает при встрече, не нуждаюсь ли я в чем-нибудь. «Я только что продал рисунок, — скажет он. — Могу я подкинуть тебе деньжат?» Если я немедленно не отвечу: «Нет», он прибавит: «Могу, если хочешь, подкинуть двадцатку». (Словно боится, как бы я не подумал, что он собирается протянуть мне жалкую пятерку.) «Я всегда могу где-то перехватить, — говорит он. — То есть если тебе нужно больше... Кстати, не забудь напомнить перед уходом, чтобы я дал тебе несколько бутылок вина. Я получил четыре ящика чудеснейшего...», и тут он называет марку вина, которую, он знает, я очень люблю.
Иногда я натыкаюсь на него на шоссе: он стоит возле бензоколонки неподалеку от его дома. Что он тут делает? Ждет. Просто ждет. Ждет и надеется, что появится кто-нибудь, у кого можно будет стрельнуть несколько баксов. Он не унывает, оказавшись на мели. Все такой же деятельный и живой. Частенько в такие моменты к нему, как бы по дороге, заглядывает «друг», чтобы побыть с ним рядом, оказать моральную поддержку... а заодно этот приятель приносит мэтру Эфраиму прекрасного только что пойманного лосося, или отличное итальянское салями и такой же дивный итальянский сыр с чабером, или коробку французского вина. И при этом ему даже не приходится тереть иудейский амулет, который я предусмотрительно дал ему на такие вот критические случаи.
Доунер не только щедр и бескорыстен, он еще, наверно, самый терпимый и снисходительный человек, какого я знаю, особенно когда дело касается детей. (У нас с ним тайная договоренность отваживать посетителей, равнодушных к детям и животным.) Роза, его жена, та потакает детям даже больше него. Для нее любить детей так же естественно, как дышать. Она до такой степени старается им угождать, что становится тревожно за нее. Ее профессия — обучать матерей и преподавателей умению обращаться с детьми. Не стоит и говорить, как трудно приходится человеку с такой профессией, особенно в поселке, где растет столько невоспитанных сорванцов.
Заботясь о том, чтобы маленькие друзья Таши имели все привилегии, которые они (в теории) заслуживают как дети, Роза невольно взваливает на плечи Доунера ношу, какую большинство мужчин вряд ли вынесут. Дети — тот центр, вокруг которого вращается их дом, — по большей части дети шумные, требовательные, избалованные. К счастью, мастерская мэтра Эфраима находится ярдах в двадцати от дома; здесь Доунер запирается каждое утро и работает до середины дня. (У художников, живущих поблизости, вошло в обычай интенсивно работать до полудня; после этого сам черт не удержит их в мастерской.)
Таша ходит в школу, что находится близ красивой бухты напротив монастыря кармелиток. Это, наверно, последняя из подобных школ в Америке. В ней всего горстка учеников и никакой строгости в преподавании. На переменах они играют на берегу, до которого рукой подать. Часто на берег приходят монашки, чтобы скромно порезвиться. Самые отчаянные иногда отваживаются омочить ножку в море. Шлепая босыми ногами по мелкой воде, в полном трауре, они походят на сумасшедшую треску, которую приучили стоять на хвосте.