Лампочка зажглась в потолке. И я узнал комнату, где я родился. Над кроватью, над темной периной, висел портрет отца, тусклый и непохожий, висел собственный мой портрет призыва шестнадцатого года, а на столе, как теплый домашний зверь, лежало вязанье с воткнутыми в него спицами.
Моисей Борисович смотрел на меня, и любопытство было в его огромных глазах. Затем он кивнул мне, поддернул подштанники, обнаружив худые волосатые щиколотки, и скрылся за дверью. И сколько я ни прислушивался, я не услышал больше ничего.
Я снял сапоги и медленно обошел комнату, и все, от того ковра, что стлался мне под ноги, до круглого зеркала (которое в детстве казалось таким высоким), все стало вдруг опять моим. Душа моя встретилась в этих старых запыленных и, может быть, изъеденных червями вещах с душами людей, живших здесь. Усталый, я сел на постель и полчаса или час просидел с туманными мыслями, бегущими как бы сквозь меня. Ни одну не удержала моя память в этом оцепенении, кроме разве где-то за ними бегущей своим путем мысли о письме Мадлен. Обещал написать сейчас же. Об этом не могло быть и речи. Но какие-то фразы для завтрашнего дня возникали и готовились в мозгу:
„Только что прибыл. Поезд опоздал. Народу было миллион. По ужасной погоде в совершенно мертвом городе отыскал дом. Конечно, волновался, как дурак. Встретил меня сестрин муж, un ture assez rigolo[5]
Соня и дети спали, а мама вернется завтра. Напишу тебе еще, соображу, стоит ли тебе приезжать… Как у вас все? Здорова ли ты? Пиши обо всем. Получила ли мою открытку из Москвы? Кого видала из дорогих друзей? Что творится в „Капризе“? Кланяйся всем, особенно Щову, и поблагодари его за сыр, который он подсунул мне незаметным образом, когда я уезжал…“
Я остановил, наконец, этот поток. Не раздеваясь, я растянулся на перине. В потолке горела лампочка, когда я уснул. В трубе большой кафельной печки выл ветер.
Когда я проснулся, был день, был шум и свет, раскрытые ставни, возня в соседней комнате. Я присел на постели, и сейчас же тихонько отворилась дверь, и я увидел четыре детских глаза.
Оба <мальчика> были совершенно одинаковые, лет шести-семи, держали руки по швам, не мигали, не закрывали ртов. Штаны их были застираны, курточки зачинены; я поманил их к себе и поцеловал каждого в голову: от них пахло птичьими перьями.
— У меня есть апельсин, — сказал я им и открыл чемодан.