Эндрю говорил о Бостоне с иронией. Он считал, что этот город, как ни один другой в Америке, во что бы то ни стало пытается стать «европейским и культурным». Может быть, оттого, что поблизости Гарвард. Но все эти попытки оказываются неудачными, а иногда и просто жалкими. По мнению Эндрю, единственный американский город, который можно было бы сравнить с европейским, — Сан-Франциско. Что само по себе странно, поскольку в Сан-Франсиско, как мало в каком другом городе, полно китайцев и других выходцев из Азии. И все же, как считал Эндрю, именно Сан-Франциско мог по праву считаться европейским — из-за царившей там атмосферы свободы, в том числе и сексуальной, и толерантности ко всему непривычному. Бостон же оставался по-викториански целомудренным. Причем вовсе не потому, что был расположен в Новой Англии. Если что-то и объединяло его с Европой, то именно старомодность. В Бостоне, как и в Голливуде, аристократом считался любой, кто в состоянии вспомнить имена и фамилии своих предков из предыдущего поколения. В Бостоне считали, что Европу можно построить для себя, совершенно не признавая ее принципов. Поэтому в Бостон по морю доставляли из Австрии булыжники, словно их нельзя было привезти из соседних каменоломен, чтобы замостить площадь. Потом отштукатурили деревянный домишко на этой площади и принялись внушать людям, что Бостон похож на Вену. И все тут же заговорили, что город «по-настоящему европейский и очень стильный». Потом, в течение нескольких месяцев, вокруг площади исчезли книжные салоны, антикварные лавки и мелкие магазинчики, а вместо них появились так называемые стильные рестораны. Тоже «европейские». И гордые американцы — в основном те, кто мнит себя интеллектуальной элитой, — просиживали там ночи напролет, попивая паршивое пиво, якобы импортированное «прямо из Австрии», с умляутами на этикетке, которую они не в состоянии были прочесть, и с умилением смотрели на булыжник, привезенный оттуда же за их деньги. Они воображают, что таким образом будто бы становятся ближе к венской опере и Моцарту, а дискутируя о столь популярном фрейдизме, приобщаются к культуре. Пребывая в состоянии некоего интеллектуального оргазма, они пересказывают друг другу возбужденными от алкоголя голосами бредовые идеи, родившиеся в воспаленном мозгу Гитлера, тоже австрийца, благодаря фрейдовскому эдиповому комплексу, и цитируют в подтверждение Юнга. А выпив еще несколько бутылок пива с европейской этикеткой, желают на практике «поупражняться в подсознательной сексуальности по Фрейду». И если дама согласится, начинают экспериментировать прямо в тесном туалете ресторана. Дама при этом обязательно становится на колени на крышку унитаза, чтобы в щель под дверцей не были видны ее ступни. А если она не соглашается, то к делу приступают сразу после ресторана, либо на заднем сиденье автомобиля, либо у кого-то дома. «Egal», где получится, там и хорошо. Это «egal» звучит так благородно, так по-австрийски. В таком «приподнятом» настроении обычный «fuck» становится для них интеллектуальным «fuck». Именно так это называл Эндрю. Временами в нем было много брюзгливости, сарказма, цинизма и даже злости. Видимо, самый большой комплекс по поводу Европы испытывал он сам.
Стэнли вспомнил все это, глядя на площадь, и задумался, почему брат имеет на него такое влияние. Ведь он все время маниакально сравнивает Европу с мыслями и мнением о ней Эндрю.
Тем временем англичанин торопливо выбрался из машины и исчез за дверью дома. Стэнли тоже вылез наружу, сжимая в руке графин. Приложил его к губам и опорожнил почти до дна. За здоровье Дорис, подумал он. Наклонился и нежно прикоснулся ладонью к мокрым от талого снега булыжникам. Поставил на них графин. Подошел к автомобилю и открыл багажник. Поспешно вытащил из чемодана фотоаппарат. Снял пальто и бросил его на мостовую. А потом улегся на пальто с фотоаппаратом в руках. В свете, лившемся из окон здания, красно-бело-голубой флаг, развевавшийся на крыше, преломлялся в призме, образованной гранями графина. Как и отражение плаката с перечеркнутой свастикой, приклеенного к одному из окон. В объективе фотоаппарата флаг накладывался на плакат и светился над черным крестом. И все это, словно в зареве пожара, на фоне пурпурных остатков вина. Это было волшебно. Он мог даже точно представить себе, как лягут оттенки серого на негативе. Нажал кнопку.
— Вам помочь? — неожиданно раздался женский голос.