– В память вашей матушки, Муль, – сказал старый Фемель. Они подняли кружки, кивнули друг другу и, осушив их, поставили обратно.
– А знаете ли вы, – спросил старик, – что пятьдесят лет назад ваша мать предоставила мне кредит; я явился сюда из Кисслингена, умирая от жажды и голода; железнодорожный путь ремонтировали, но в то время мне еще ничего не стоило отмахать четыре километра пешком; за ваше здоровье, Муль, и за вашу матушку. Это – мой сын, вы с ним не знакомы?
– Фемель… очень приятно…
– Муль… очень приятно…
–
Они выпили стоя. Хозяин направился обратно к стойке, мимоходом собрал грязные тарелки со столика, где сидела парочка, и задвинул их в окошко на кухню; молодой человек начал с ним рассчитываться, Роберт все еще стоял с пустой кружкой в руках и пристально смотрел на Муля. Отец потянул его за пиджак.
– Садись, – сказал старик, – садись, в нашем распоряжении целых десять минут. Мули – прекрасная семья, хорошие люди.
– Ты не боишься их, отец?
Старик без тени улыбки посмотрел в глаза сыну; на его худом лице все еще не было морщин.
– Эти люди, – сказал Роберт, – мучали Гуго, может быть, один из них был палачом Ферди.
– Пока тебя здесь не было и мы ждали от тебя весточки, я боялся всех и каждого… но бояться Муля? Теперь?
– При виде нового человека я всегда спрашиваю себя, хотел бы я оказаться в его власти, и знаешь, на свете совсем немного людей, про которых я мог бы сказать: «Да, хотел бы».
– Ты был во власти брата Эдит?
– Нет. Просто мы жили с ним вместе в Голландии, в одной комнате, и делили все, что у нас было. Полдня мы играли в бильярд, другую половину учились, он – немецкому языку, я – математике; я не был в его власти, но в любое время согласился бы оказаться… И в твоей власти тоже. – Роберт вынул изо рта сигарету. – Я бы с удовольствием подарил тебе что-нибудь в день твоего восьмидесятилетия… я хотел бы тебе сказать… может, ты и сам догадываешься, что именно я хотел бы тебе сказать?
– Догадываюсь. – Старик положил руку на руку сына. – Можешь не говорить.
Ради тебя я с удовольствием пролил бы несколько слезинок – слез раскаяния, но не могу заставить себя плакать; башня Святого Северина все еще кажется мне добычей, которая от меня ускользнула; жаль, что аббатство было детищем твоей юности, твоей большой судьбой, твоим счастливым жребием; ты его хорошо построил, это было прочное сооружение из камня, с точки зрения статики просто великолепное; мне пришлось затребовать два грузовика взрывчатки; я обошел все аббатство и повсюду начертил мелом свои формулы и цифры: на стенах, на колоннах, на опорах свода; я начертил их на большой картине тайной вечери между ногой святого Иоанна и ногой святого Петра; ведь я знал аббатство как свои пять пальцев; ты мне часто рассказывал о нем и в ту пору, когда я был совсем ребенком, и в ту пору, когда подрос, и после, когда я стал юношей; я чертил на стенах формулы, а рядом со мной семенил настоятель, единственный не покинувший аббатства, он взывал к моему разуму и к моей набожности; на счастье, это был новый настоятель, для которого я был чужой. Тщетно апеллировал священник к моей совести. Хорошо, что он не знал, как я приезжал по субботам к ним в гости, ел форель и мед, не знал, что я был сыном их архитектора и уплетал когда-то деревенский хлеб с маслом; он смотрел на меня, как на безумного, но я прошептал ему:
– О чем ты думаешь? – спросил старик.
– Об аббатстве Святого Антония, я там так давно не был.
– Ты рад, что едешь туда?
– Я рад, что встречусь с Йозефом, мы очень давно не виделись.
– Сказать по чести, я им горжусь, – начал старик, – он так непринужденно и непосредственно держит себя; когда-нибудь он станет дельным архитектором, правда, он, пожалуй, чересчур строг с рабочими и слишком нетерпелив, но разве можно ожидать терпения от двадцатидвухлетнего юноши? Сейчас его подгоняют сроки, монахам очень хочется отслужить предрождественские мессы уже в новой церкви; разумеется, на освящение пригласят всех нас.
– А настоятель у них все тот же?
– Кто?
– Отец Грегор?
– Нет, он умер в сорок седьмом году; отец Грегор не смог перенести взрыва аббатства.
– А ты, ты смог это перенести?