«Выводы, к которым я пришел относительно благотворительности, следующие:
Я убедился, что нельзя быть благотворителем, не ведя вполне добрую жизнь; и тем более нельзя, ведя дурную жизнь, пользуясь условиями этой дурной жизни для украшения этой своей дурной жизни, делать экскурсии в область благотворительности. Я убедился, что благотворительность тогда только может удовлетворить и себе, и требованиям других, когда они будут неизбежным последствием доброй жизни; что требования этой доброй жизни очень далеки от тех условий, в которых я живу. Я убедился, что возможность благотворить людям есть венец и высшая награда доброй жизни, и что для достижения этой цели есть длинная лестница, на первую ступень которой я даже и не думал вступить. Благотворить людям можно только так, чтобы не только другие, но и сами бы не знали, что делаешь добро, – так, чтобы правая рука не знала, что делает левая; только так, как сказано в учении двенадцати апостолов, чтобы милостыня твоя потом выходила из твоих рук так, чтобы ты и не знал, кому ты даешь. Благотворить можно только тогда, когда вся жизнь твоя есть служение благу».
Писание этой книги нелегко давалось Л. Н-чу; так, в начале 1885 года он писал одному из своих друзей:
«Семейные мои огорчились, тем, что я писал в статье о своей жизни и потому о них, и мне это было больно, и я все думал об этом и был не спокоен духом».
Тем не менее Лев Николаевич писал эту книгу с большим увлечением. В октябре 1885 года он пишет Черткову:
«Живу 4-й, кажется, день (не вижу, как дни идут) один в деревне, один с Александром Петровичем. Работается так много, как давно не было. Только горе – пишу все рассуждения в статью «Что же нам делать?». И знаю, и согласен с вами, что другое нужнее может быть людям, да не могу – нужно выперхнуть то, что засело в горле. И кажется, скоро освобожусь».
В следующем письме он уже оправдывается перед Чертковым в своем увлечении этой статьей такими словами:
«С тех пор получил два письма – одно вчерашнее, с выражением неодобрения тому, что я посвящаю все свое время статье, и нынешнее – о «Двух стариках». Я согласен с вами, что другое я бы мог писать, и оно как будто действительнее, но не могу оторваться, не уяснив прежде всего себе (и другим, может быть) такую странную, непривычную мысль, что считающееся таким благородным занятие нашими науками и искусствами – дурное, безнравственное занятие. И мне кажется, что я достигаю этого и что это очень важно. Нынче с Александром Петровичем говорили. Он говорит, что не скоро люди будут жить хорошо, а мне всегда кажется, что скоро. Стоит только разрушить соблазн – ложное, обманчивое рассуждение, на которое они опираются. Люди – разумные существа и не могут жить с сознанием, что они живут против разума, и вот когда они делают это, им на помощь приходит ум, строящий соблазны. Стоит разрушить соблазн, и они покорятся. Они построят новые, но обязанность каждого, если он видит обман соблазна, – указать его людям. Я это-то и постараюсь делать. Но ваши замечания мне очень дороги и полезны, и пожалуйста, делайте их и порезче…»
Еще через месяц, уже из Москвы, на вопрос Черткова он отвечает так:
«Вы спрашиваете, что я работаю. Я кончаю (кончил, могу сказать) статью «Что же нам делать?». И много работаю руками и спиною в Москве. Вожу воду, колю, пилю дрова. Ложусь и встаю рано, и мне одиноко, но хорошо».
В этой книге было много автобиографического. В марте 1885 г. Лев Николаевич писал Черткову;
«Про себя напишу: хотелось бы сказать, что я бодр и счастлив, и не могу. Не несчастлив я – далек от этого. Но мне тяжело. У меня нет работы, которая поглощала бы меня всего, заставляя работать до одурения и с сознанием того, что это мое дело, и потому я чуток к жизни, окружающей меня, и к своей жизни, и жизнь эта отвратительна.
Вчера ночью я пошел гулять. Возвращаюсь, вижу на Девичьем поле что-то барахтается и слышу, городовой кричит: «Дядя Касим, веди же!» Я спросил: «Что?» – «Забрали девок из Проточного переулка, трех провели, а одна пьяная отстала». Я подождал. Дворник с ней поравнялся с фонарем: девочка по сложенью, как моя 13-тилетняя Маша, в одном платье грязном и разорванном, голос хриплый, пьяный; она не шла и закуривала папироску. «Я тебе, собачья дочь, в шею!» – кричал городовой. Я взглянул в лицо, – курносое, серое, старое, дикое лицо. Я спросил: «Сколько ей лет?» – она сказала: «16-й». И ее увели. (Да, я спросил, есть ли отец и мать; она сказала – мать есть). Ее увели, а я не привел ее к себе в дом, не посадил за свой стол, не взял ее совсем, – а я полюбил ее. Ее увели в полицию сидеть до утра, в сибирке, а потом к врачу свидетельствовать. Я пошел в чистую покойную постель спать и читать книжки (и заедать воду смоквой). Что же это такое? Утром я решил, что пойду к ней. Я пришел в полицию, ее уже увели. Полицейский с недоверием отвечал на мои вопросы и объяснил, как они поступают с такими. Это их обычное дело. Когда я сказал, что меня поразила ее молодость, он сказал: «Много и моложе есть».