"На следующий день, 4-го ноября, Л. Н-чу придавал особенно болезненное выражение вид его запекшихся и побелевших губ. В последующие дни, однако, этого уже не было. Но вообще с каждым днем щеки его худели, губы становились тоньше и бледнее, и все лицо его принимало все более и более измученный вид, свидетельствовавший о тех физических страданиях, которые ему приходилось переносить. В особенности это страдальческое выражение заметно было около губ и рта, который вследствие затрудненности дыхания оставался большею частью полуоткрытым и искривленным. Других признаков физических мук он почти не проявлял. Стоны и громкие вздохи, сопровождавшие по целым часам каждое его дыхание, каждую икоту, были так равномерны и однообразны, что не производили впечатления особенно острого страдания. Когда при этом раз или два его спросили, очень ли он страдает, он отвечал отрицательно. Только несколько раз в течение всей болезни у него появлялись приступы особенно тяжких страданий. В этих случаях он судорожно поднимался в сидячее положение, свешивая ноги с кровати, тоскливо метался из стороны в сторону, говорил, что ему очень трудно, тяжко, но скоро опять опускался на подушки и притихал с видом кроткого примирения с неизбежным испытанием. Он, очевидно, сознавал, что терпеливое, безропотное перенесение усиливающихся физических мук представляло в данную минуту его ближайшую задачу. И судя по тому, как он держал себя, к выполнению этой задачи он относился с той же добросовестной и выдержанной настойчивостью, с какою всю жизнь привык делать то, что считал должным".
Переходим снова к запискам Алекс. Львовны:
"Утро 4-го ноября также было очень тревожное. Отец что-то говорил, чего окружающие никак не могли понять, громко стонал, охал, прося понять его мысль, помочь ему...
И мне казалось, что мы не понимаем его мыслей не потому, что они бессмысленны - я ясно видела по его серьезному, одухотворенному лицу, что для него они имеют глубокий, важный смысл,- а что мы не можем понять их потому, что он уже был не в силах передать их на нашем, нам понятном языке.
Но минутами он говорил ясно и твердо. Так, Вл. Григорьевичу он сказал:
- Кажется, умираю, а может быть, и нет.
Потом сказал что-то невнятное, и дальше:
- А впрочем, надо еще постараться немножко.
Днем проветривали спальню и вынесли отца в другую комнату. Когда его снова внесли в спальню, он пристально посмотрел на стеклянную дверь, которая была против его кровати, и спросил у дежурившей около него Вари, куда ведет эта стеклянная дверь. Варя ответила, что в коридорчик. Он спросил:
- А что за коридором?
Она сказала, что сенцы и крыльцо. Я в это время входила в комнату.
- А что, эта дверь заперта? - спросил отец, обратившись ко мне.
Я сказала, что заперта.
- Странно, я ясно видел, что из-за этой двери на меня смотрели два женских лица.
Мы сказали, что этого не может быть, так как из коридора в сенцы дверь тоже заперта.
Но видно было, что он не успокоился и продолжал с тревогой смотреть на стеклянную дверь. Мы с Варей взяли плед и завесили ее.
- Ах, вот теперь хорошо,- с облегчением сказал отец, повернулся к стене и на время затих.
Появился еще новый зловещий признак. Отец не переставая перебирал пальцами. Он брал руками один край одеяла и перебирал его пальцами до другого края и обратно, и так без конца. Это ужасно встревожило меня. Я вспомнила, что у моей сестры Маши за два дня до кончины появилось это движение пальцев.
Временами он лежал совершенно неподвижно, молчал, даже не стонал и смотрел перед собой. В этом взгляде его было что-то для меня новое, далекое, мне непонятное. "Конец" - мелькало у меня в голове.
Временами же он старался что-то досказать, выразить какую-то свою неотвязчивую мысль, которая как будто не давала ему покоя. Он начинал говорить, но чувствовал, что говорит не то, громко стонал и охал.
- Ты не думай,- сказала я ему.
- Ах, как не думать, надо, надо думать.
И он снова старался сказать что-то, метался и, по-видимому, очень страдал.
К вечеру снова начался бред, и отец снова просил, умолял нас понять его мысль, помочь...
- Саша, пойди посмотри, чем это кончится,- говорил он мне.
Я старалась отвлечь его.
- Может быть, ты хочешь пить?
- Ах, нет, нет... Как не понять, это так просто.
И снова, и снова он просил нас:
- Подойдите сюда, чего вы боитесь, не хотите мне помочь, я всех прошу...
Чего бы я не дала, чтобы понять, помочь. Но сколько я ни напрягала свои ум, я не могла понять, чего он хотел, не могла помочь.
Он продолжал говорить что-то непонятное нам:
- Искать, все время искать...
В комнату вошла Варя.
Отец привстал на кровати, протянул руки и громким радостным голосом, глядя в упор на Варю, вскрикнул:
- Маша, Маша!
Он как будто ее искал, ее ждал.
Варя выскочила из комнаты испуганная, потрясенная.
Вечером отцу стало легче, и он заснул.
Ночь с 4-го на 5-ое ноября была снова очень тревожная. Я не отходила от отца. Он все время метался, стонал, охал. Снова просил меня записывать, я брала карандаш и бумагу, но записывать было нечего, а он просил прочитать продиктованное.