Теперь я уже не помню всего, о чем писала Люся, но несколько строк остались в памяти. «Позавчера встретила Болдина — он и Сиротин снова учатся в Москве. Болдин стал таким красавцем, что с ума сойти можно: глаза — в жизни таких не встречала, шинель, как влитая, остроумен, галантен — словом, мечта» — так написала Люся.
Я расстроился, даже на ужин не пошел. «Что бог послал» примчалась в палату, начала расхваливать паровые биточки с отварными макаронами. В ответ я мотал головой и твердил: «Не хочу!»
Письмо от Люси я получил в конце октября 1943 года. Шли дожди. Волга поднялась, как тесто в квашне, стала темной, суровой. Я ожидал комиссию, на которой должна была решиться моя судьба. Однопалатники говорили, что меня, скорее всего, признают годным к нестроевой службе и я навряд ли попаду на фронт. С одной стороны, было страшно снова испытать и увидеть то, что я уже испытал и увидел. С другой стороны, мне не хотелось кантоваться в тылу. На комиссии я уверенно сказал, глядя на начальника госпиталя, что чувствую себя превосходно. Он одобрительно кивнул, предложил признать меня годным к строевой службе, предоставил мне отпуск на пять суток, включая дорогу.
Я прибыл в Москву в середине ноября. В морозном воздухе носились «белые мухи» — предвестницы снегопада, ветер толкал в спину, словно бы подгонял к дому, откуда я ушел в то злосчастное утро и куда страшно хотел возвратиться, но возвратиться «чистым», и теперь это сбылось. Я радовался предстоявшей встрече с мамой и бабушкой, мечтал повидать Люсю, но еще не решил, как поведу себя с ней: может быть, только кивну, может быть, сдержанно поговорю. О Болдине и Сиротине я не думал, не сразу узнал их среди шагавших мне навстречу людей, понял, что это они, когда мы уже разминулись. Я и Болдин обернулись одновременно. И одновременно мы изобразили на лицах радость.
— Ба! — сказал Болдин. — В отпуск или насовсем? Задержав взгляд на моих обмотках, он усмехнулся. Одет я был неважно: коротковатая шинель, видавшие виды бутсы, выцветшие обмотки. Колька и Петька выглядели пижонами в тщательно отутюженных брюках навыпуск, в новеньких шинелях. На Болдине шинель действительно сидела, как влитая; фуражка с голубой окантовкой, с искусственно приподнятой тульей делала его выше.
Колькина усмешка взбесила меня. Я решил послать его куда подальше, но посмотрел на Петьку и передумал. На Петькином лице была почтительность, которая часто возникала на лицах невоевавших, когда они разговаривали с фронтовиками. Обратившись к Болдину, я небрежно сказал:
— Отпуск дали. Всего двое суток пробуду дома, а потом, наверное, снова на фронт.
На Колькином лице что-то дрогнуло.
— Слышал, у тебя неприятность была?
— Какая неприятность? — Я прекрасно понял, на что намекал он.
Болдин перевел взгляд на Петьку. Сиротин промолчал, и тогда Колька выдавил:
— Верно, что тебя судили?
«Плохое не скроешь, а на хорошее часто не обращают внимание», — подумал я.
— Было.
— Нехорошо, нехорошо. — Болдин покачал головой, как это делают взрослые, разговаривая с детьми. — Всего ожидал от тебя — только не этого.
— Судимость снята! — выпалил я и сразу же обругал себя за торопливость, за желание оправдаться.
Болдин хмыкнул:
— Такое пятнышко на всю жизнь останется.
«На всю жизнь?» — ужаснулся я и, разозлившись, воскликнул:
— Ну и пусть!
— Не психуй, не психуй. Сам виноват и еще психуешь.
«А ты… Чем ты лучше меня?» — пронеслось в голове. Захотелось поддеть Болдина, спросить, почему он до сих пор не на фронте. Но я ничего не спросил: 1926 год только начали призывать; Болдин с присущей ему насмешливостью мог «разъяснить» мне это, и получилось бы, как всегда, что он прав.
— Пойду, — заспешил я. — Мать и бабушка не подозревают, что я уже в Москве.
— И нам пора, — сказал Болдин.
Люсю я увидел в тот же день, случайно глянув в окно. (Случайно? Вот ведь как бывает — даже самому себе иногда лжешь.) Отвечая на вопросы бабушки, сильно похудевшей и постаревшей еще больше, я все время держался около окна, прекрасно осознавал, почему делаю это. После встречи с Болдиным и Сиротиным мое намерение — только кивнуть Люсе или сдержанно поговорить с ней — рухнуло, как карточный домик. Теперь мне хотелось увидеть ее во что бы то ни стало и как можно скорей. «Куда же она подевалась?» — нетерпеливо думал я, продолжая отвечать бабушке. И наконец… Как только Люся свернула с улицы в наш двор, я ринулся к двери.
— Скоро мама с работы придет и будем ужинать, — сказала мне вслед бабушка.
Промчавшись по темному коридору нашей коммунальной квартиры, я кубарем скатился с лестницы, чуть не сшиб Люсю — она вставляла в замочную скважину ключ.
— Ненормальный, — сказала она, и я понял: не удивлена.
— Всего на два дня приехал. — Задыхаясь от восторга и любви, я стал жадно разглядывать в полумраке вестибюля ее лицо.
Она похорошела еще больше. На щеках был румянец, в глазах поволока, из-под кокетливой шапочки с тоненькой полоской меха выбивалась светлая, пушистая прядь. Девочка превратилась в девушку, и я почувствовал, как у меня пересыхает в горле.
Люся молчала, ковыряя ключом в замочной скважине.