На хутор они пришли на исходе дня. Он находился на крутом, слегка подмытом берегу вспухшей от дождей речки, стремительно несущей мутные воды в другую речку, более широкую, впадавшую в Кубань. Алексей думал, что хутор — десяток хат, чуть больше, чуть меньше, а он оказался с подмосковную деревню, в которой до войны мать каждое лето снимала комнату. За хатами виднелись сады и огороды, в палисадниках увядали цветы с раскрытыми семенными коробочками. Щелкал кнут, мычали коровы с отяжелевшим от молока выменем; овцы торопливо дощипывали жесткую траву, словно хотели насытиться впрок.
По улице бегали с хворостинками пацаны и пацанки, гнали скотину к крытым соломой дворам. Стараясь не встречаться с любопытствующими взглядами, Верка торопливо шепнула:
— Никому не сказывай про то, что мы порешили. — Остановившись около покосившейся хаты с треснувшим в одном окне стеклом — на трещине лежала, как пластырь на ране, бумажная наклейка, добавила: — Побудь тута. Зараз кину чеймодан и — к Ниловне.
Как только она скрылась в хате, к Алексею подвалил белоголовый, будто вывалянный в пуху дедок с клюкой в руке, в лихо заломленной казачьей фуражке.
— Чей будешь?
— Приезжий.
— Откель тебя бог принес?
— Издалека.
Дедок потоптался, скребанул желтыми от никотина ногтями щетину.
— Курящий?
Алексей достал пачку, в которой осталось несколько папирос.
— Благодарствую. — Дедок выудил одну, осмотрел, положил за ухо. — В хате скурю… Почем они теперя?
— Дорогие.
Дедок кивнул.
— А мы тута самосад смолим. Хотишь?
— Давайте.
Дедок вытащил кисет, дал газетный лоскуток.
— Наш самосад, конешно, похуже папиросок, но самый крепкий во всей округе.
Чувствовалось, дедку хочется посудачить, и он даже крякнул, когда появилась Верка.
— Пошли к Ниловне! — громко сказала она.
Дедок встрепенулся. Проворно работая клюкой, устремился туда, где стояли, подперев руками головы, пожилые женщины.
— Про что гутарил с ним? — обеспокоенно спросила Верка.
— Интересовался, чей я и откуда.
— Самый вредный дед, — с неприязнью сказала Верка. — В сто раз хужей наших баб.
Она определенно была взволнована, но почему, Алексей не мог понять, расспрашивать же постеснялся — на них глазели все, кому это доставляло удовольствие.
Уверенно, не постучавшись, Верка вошла в хату, и Алексей подумал, что она, должно быть, пользуется особым расположением председательши.
Впоследствии он убедился: это не совсем так. Просто нравы на хуторе были такие — люди жили открыто, не таились друг от друга. Да и как можно таиться, когда все на виду — и ворвавшееся в дома горе, и радость тех, чьи сыновья и мужья остались живы. Скоро они вернутся, скажут ласковые слова тем, кого не видели долгих четыре года, о ком тосковали — матерям с иссохшимися грудями, бойким, языкастым женам, привезут хоть какие-нибудь гостинцы босоногим пацанам и пацанкам, народят новых детей, и снова наладится жизнь, не сразу, конечно, но наладится. Так было и при царях-батюшках, и после гражданской войны, так будет и теперь. Побелеют рубцы телесных ран, уберут с полей и покосов покореженные пушки, подрежет лемех плуга маслянистый чернозем, кубанская степь снова станет бескрайним пшеничным морем, и только в душах надолго-надолго, может до самой смерти, останется боль — память о тех, кто убит, повешен, сожжен.
В хате было пусто. Верка окликнула Ниловну, подождала и повела Алексея на баз — крытый потемневшей соломой скотный двор, расположенный на некотором отдалении от жилья: около него, под навесом, лежал сложенный штабелем кизяк.
Председательша — грузная, в косынке, в кирзовых сапогах — сидела на низенькой скамеечке и, оттягивая набухшие сосцы, сердито говорила пегой кормилице:
— Да стой же, неладная, спокойно! Как отдашь молочко, легче станет.
— Здравствуй, — сказала Верка.
— Взаимно, — откликнулась Ниловна. — Как съездила?
— Грех жалиться.
— А мне нагоняй был.
— За то, что отпустила?
Председательша кивнула.
— В хату ступайте — я мигом.
Она пришла минут через десять, устало опустилась на стул. Волосы у нее были русые, лицо круглое, доброе.
— По делу ко мне или просто так?
— Завербовала! — с гордостью объявила Верка, кивнув на Алексея, — Порешил в нашем колхозе работать.
Председательша перевела на него взгляд. Смотрела долго, внимательно. Алексей понял: Ниловна хочет составить о нем собственное мнение, потом уж начинать разговор.
— Откуда прибыл, молодой человек? — Она назвала Алексея на «ты», и это понравилось ему.
— Москвич.
Председательша не оживилась, как оживлялись все, когда узнавали, что Алексей москвич.
— До войны была там три дня — с делегацией ездила. На Сельскохозяйственную выставку нас водили и в Большой театр. На выставке мне понравилось, а в театре — нет. Поют, а про что — не понять. И пляшут не так, как у нас. Задерет ногу и стоит, тощая — смотреть не на что. А он, обтянутый, вся срамота на виду, раскинет руки и ходит, ходит вокруг нее. — Ниловна помолчала. — Представлять надо так, чтоб всем понятно было! Когда на хуторе праздник, наши любо-дорого поют: или слезы на глазах, или радость в груди. А пляшут — любой танцорке поучиться не грех.