Ночной Евфрат принял его, касался мягко, словно хотел смыть усталость и печаль, унести прочь. Лабарту стоял по плечи в воде, и волосы его, распущенные, и рукава рубахи, испачканные кровью, колыхало неспешное течение. Смотрел на другой берег, туда, где редкие огонькие мерцали в домах, и каналы темными венами уходили в поля.
Где-то там… я родился… на берегу Евфрата…
Тяжело было на душе, и вода, сладкая вода реки, смывавшая кровь и грязь, не приносила покоя.
Разве представил бы прежде, что буду так…
Не мог перестать думать о том, как унижался перед безумцем, как лежал на земле перед ним словно раб. Отвращение пробралось в самое сердце, струилось в жилах, и снова и снова слышал собственный голос, полный притворного смирения и мольбы.
Притворялся, унижался, чтобы убить… рабы так поступают… не должен был…
Зачерпнул воды, плеснул на лицо, зажмурился, прошептал:
— Что мог еще сделать?.. Не хватает сил, сделал то, что…
Долго еще смотрел вдаль и на небо, стоял, чувствуя течение кожей, слушал голос реки. Но не стало легче.
Пусть.
Сжал кулаки, так, что ногти впились в ладони.
Убил его, теперь земля эта принадлежит мне по праву. Буду жить здесь.
Так решил и остался в Баб-Илу.
Тысяча лет миновала с тех пор, долгие годы, жаркие, полные сражений, крови и власти. Город, невзрачный сперва, стал перекрестком множества дорог. Торговые караваны шли через него, причаливали к пристани лодки, груженые товарами из разных стран. И Баб-Илу все больше становился, все могущественней и богаче. Дома выросли по обе стороны реки, выше стали зиккураты, а улицы — шире. В земле меж двух рек, и в соседних странах, и даже в дальних краях, за морем, не было города, что мог соперничать славой своей с Баб-Илу.
И все экимму во Вратах Бога были покорны Лабарту. Подчинялись и боялись перечить, знали, что бывает с теми, кто посягает на его власть, и не желали такой доли. Рассказы о нем походили на страшные сказки, и даже имя его было овеяно страхом.
Только страх… держит их. Только страх.
Лабарту поднялся с постели, оделся. Не оглянулся на Зу, — знал, что она даже не шевельнулась. Воспоминания его и тоска, пришедшая с ними, не потревожили ее сон. Вышел из комнаты, поднялся по лестнице, шагнул на крышу. Восток розовел, и все, кто ночевал наверху, разошлись уже, спустились во двор, приступили к делам. Лабарту был рад — не хотел никого видеть сейчас.
Подушки и покрывала сложены были в стороне, но Лабарту не тронул их. Лег на циновку, закрыл глаза. Дом внизу наполнялся звуками, и город вокруг оживал, все громче становился, скоро зашумит, как растревоженный улей.
Аккаде я любил, но война сожгла его…Этим городом… владею… но он живет, не умирает, становится все сильнее. Но я хотел бы…
Первый солнечный луч, коснулся лица, затрепетал на веках, скользнул по губам. И мысль растаяла в золотой, сияющей глубине, сон пришел, и сновидений не было в нем.
Глава третья Чужаки
Лабарту стоял, прислонившись к стене и ждал.
В моем городе чужой экимму, и он не пришел говорить со мной.
Такое случалось редко, и обычно сам город был виновен в этом: его праздники, бунты, и огромные улицы, полные людей и жаркого солнца.
Но сейчас было иначе.
Я должен найти его сам.
Воспоминания были совсем близко, грозились ворваться в сердце, затопить его яростью и голосами из давних лет.
Лабарту прижал ладонь к стене, зажмурился. Ощущал каждую неровность кирпича, которого касались пальцы, вбирал тепло, тянущееся из глубины дома, уходящее в землю…
Когда память покорилась и отступила, он открыл глаза.
Чужак, которого поджидал Лабарту, был не слишком силен. «Не больше тысячи лет, — так сказал экимму, прибежавший к хозяину города с рассказом. — Никогда таких прежде не видел, линия крови его мне не знакома… И он молча прошел, ни слова не сказал ни мне, ни Табни-Иштар, хотя мы стояли у него на пути».
Солнце опускалось к закату, и желтый кирпич стен розовел, темнел. Удлиннялись тени, вечерней воздух все жарче казался и гуще, звуки тонули в нем, — шаги, голоса, скрип колес и дальний зов гонга.
Улица вела ко дворцу и храмам, и тесно было здесь в закатный час. Усталые погонщики шагали рядом с повозками — везли припасы в царские кладовые. Стража совершала вечерний обход, — толпа расступалась перед рослыми воинами. Люди спешили, одни возвращались домой, другие шли в храмы, никто не стоял на месте. И в этом многоголосье, в токе крови, жизни и теплой усталости, легко было потеряться, позабыть обо всем. Но Лабарту слушал, внимательно, долго, и ощутил чужую силу.
И правда не так много лет ему… не соперник мне.
Вдалеке вилась сила пришлого экимму, незнакомая, причудливая, словно дым от воскурений туманным утром. Чужак еще был далеко, стены, повороты улиц и множество людей отделяли его от Лабарту, — но шел сюда.