Я, правда, возражал Наталии Васильевне, что для сохранения субэтноса недостаточно одного лишь названия, необходима еще и какая-то «субгреза» грезы общенациональной, вера в какую-то свою особую миссию в рядах «большого народа». Нации, культурно доминирующие в собственном государстве, обладают таким количеством социальных институтов, почти автоматически внушающих индивиду стандартную национальную идентичность, что — в нормальных условиях, при отсутствии сильных конкурирующих фантомов — они могут специально об этом не заботиться (до поры до времени). Но субэтнос от растворения может уберечь лишь какая-то система изолирующих, обособляющих иллюзий. Не настолько сильных, чтобы вовсе оторвать субэтнос от «большого народа», но и не настолько слабых, чтобы позволить ему раствориться.
Чтобы не раствориться в окружающей среде, необходимо ощущать себя в чем-то выше ее; чтобы подчинить ее грезе свою, нужно ощущать внешнюю супергрезу в чем-то более высокой. Эти требования на первый взгляд кажутся просто несовместимыми. И тем не менее, скажем, российскому казачеству это прекрасно удавалось. По отношению к рядовой массе — чувство избранности, по отношению к престолу и отечеству — преданность. С поправкой на большую демократичность (избранность для меня означает не повышенные права, а повышенную ответственность, не презрение к другим, а требовательность к себе) сходную миссию можно предложить и русскому еврейству — сделаться чем-то вроде духовного казачества: хранить русскую культуру с такой же верностью, с какой казачество охраняло российскую территорию, — в этом случае даже та оборонительная позиция, которую так часто принимают за пресловутое еврейское высокомерие, могла бы послужить общему делу. Именно общему — у русского еврейства оказался бы тот же, что и у казачества, объект попечения, и русский народ давно предчувствовал некую общность их миссии, окрестив евреев бердичевскими казаками. (Надеюсь, понятно, что преданность какой-то культуре есть только претензия на причастность к ней, но никак не претензия на монопольное обладание. Надеюсь, понятно и то, что «казачью» метафору не следует понимать излишне буквально — она вовсе не требует, чтобы евреи нагайками разгоняли рабочие демонстрации.)
Если вдуматься, у донского, кубанского, терского, забайкальского, с одной стороны, и бердичевского казачества — с другой, окажутся весьма близкие стратегические цели, стратегические грезы: и те, и другие охраняют наследственное национальное достояние, и те, и другие стремятся максимально продлить жизнь (в грезе — обеспечить бессмертие) каждый своей мечте. Которая — и у тех, и у других — не может выжить без общей инфраструктуры.
Возьмем два полярных типа — чистопородного патриота русской культуры, слабо озабоченного обширностью российской территории, и такого же чистопородного патриота русской земли, мало помышляющего о культуре. Для первого священна система грез, именуемая русской классической литературой (Пушкин, Лермонтов, Толстой и т. д.), для другого священна система грез, обожествляющая святую русскую землю (политую кровью, потом и т. д.). Так вот, пускай сеятель и хранитель чистого духа, чистой поэзии и прозы, которая тоже невозможна без поэзии, вдумается, какая минимальная инфраструктура реальной России необходима для того, чтобы обеспечить полноценное существование боготворимой им литературы?
Ясно, что должны быть школы, где «проходили» бы Пушкина, Лермонтова и Толстого. Следовательно, должна быть налоговая система, обеспечивающая работу этих школ; должна быть защищенная территория, где располагалось бы население, почитающее Пушкина, Лермонтова и Толстого своим национальным достоянием, для чего необходима вовлеченность населения в систему иллюзий, порождающую эмоциональное единство с той Россией, о которой писали Пушкин, Лермонтов и Толстой, — иначе пришлось бы усекать их во вполне большевистском духе, только теперь уже с точки зрения общечеловеческих ценностей (не позволяющих ответить на вопрос, почему мы должны хранить именно Пушкина, а не Гомера или Гете). «От потрясенного Кремля до стен недвижного Китая», «люблю, военная столица, твоей твердыни дым и гром» — имперские пережитки; «Валерик» — недостаточное раскаяние (не переходящее в протест) за участие в позорной колониальной войне; «Война и мир» — воспевание так называемого «народного подвига», ставшего на пути европейской модернизации… Знаменитый большевистский историк Покровский и писал о «грозе двенадцатого года» не иначе как в кавычках: «отечественная» война.
Но если даже не впадать в карикатурность, все равно останется серьезное подозрение, что избавиться от национальных предрассудков означало бы избавиться и от национальной поэзии. Подозрение, что для полноценного ее существования требуется поэтическое отношение и ко всей русской истории. Не обязательно восторженное, тотально одобрительное — пускай сколь угодно скорбное, но — возвышенное, а не пренебрежительное.