Надо признать, что критика была во многом справедливой: поколение «семсотого году» еще не усвоило галантные манеры и допускало рукоприкладство. Если же отвлечься от дамского видения проблемы, то все же можно сказать, что У иноземцев было чему учиться. Их русские ученики на склоне лет это осознали. Майор Данилов с благодарностью вспоминал свой класс в «Чертежной школе», где «был директором капитан Гинтер, человек прилежный, тихий и в тогдашнее время первый знанием своим, который всю артиллерию привел в хорошую препорцию». Его ровесник, военный инженер Матвей Муравьев, в записках с не меньшим почтением отзывался о «моем генерале» Люберасе и его желании «зделать мне благополучие».[227]
А живший в Петербурге камер-юнкер герцога Голштинского Берхгольц писал в Дневнике, что они с приятелями немцами часто собирались за Шнапсом и вчетвером пели… русские песни: «Стопочкой по столику стук-стук-стук!»Другое дело, что вместе с инженерами и моряками в послепетровскую Россию прибывали и самоуверенные молодые люди, которых с иронией описал другой их соотечественник и ученый-историк Август Шлецер в 1760 году: «Эти дураки представляли себе, что нигде нельзя легче составить карьеру, как в России; многим из них мерещился тот выгнанный из Иены студент богословия (Остерман. —
Однако и без них ставшее относительно массовым столкновение традиций и культур должно было породить проблемы. При Петре российским «верхам» или даже более-менее затронутому реформами «шляхетству» было не до рефлексии по поводу иноземцев. Темпы и размах преобразований в сочетании с железной волей и дубиной государя не оставляли для этого возможности, да и такого желания у большинства петровских «птенцов» не появлялось.
Для тех же, кто годами работал бок о бок с «немцами», они быстро становились «своими» и удивления не вызывали. Служивший под началом Левенвольде Нащокин искренне ценил своего командира, бывшего генерал-адъютанта Петра: «Как оный граф Левенвольд, со справедливыми поступками и зело с великим постоянством, со смелостью, со столь высокими добродетелями редко рожден быть может». Моряк и дипломат Иван Иванович Неплюев сохранил самую теплую память об Остермане: «Я не могу отпереться, что он был мой благотворитель и человек таковых дарований ко управлению делами, каковых мало было в Европе».
«Низы» же и ранее, и после еще долго видели в «немце» средоточие грехов, умеряемых или, наоборот, поощряемых «начальством»: «У нас немец онагдысь холеру по ветру на каланче пущал. С трубкой, значит. Возьмет это, наведет на звезды и считает. Сколь сосчитает — столь и народу помрет, потому у кажинного человека свой андел, своя звезда. Ему, немцу, от начальства такое приказание, значит, вышло, должен сполнять. Много бы у нас народа померло, да, вишь, начальство смилостивилось по штафете, ну и ослобонили».
Наиболее «продвинутые» и всерьез познакомившиеся с западной жизнью россияне, как дипломаты Борис Куракин или Андрей Матвеев, позволяли себе осуждать излишнее «дебошанство» или сравнивать российские порядки с иностранными. Матвеев был в восхищении от прогулок по «Версальской слободе» Людовика
Однако рассуждения о нерушимых правах, парламенте и «произвольном самовластии» после 25 февраля 1730 года стали неактуальными. Доля же «немцев» не уменьшилась, а скорее увеличилась, но не столько в количественном отношении, сколько в качественном — иноземцев было немного, но зато они попадали на ключевые посты в управлении, военном деле и науке.