«Самое главное воспоминание — это постоянный голод и чувство страха, что влетит от строгой мамы. Голод не потому, что дома еды нет, а потому, что после школы, иногда даже не заходя домой, я заруливал с друзьями в какие-нибудь пампасы… Вечером за это меня, разумеется, ждала порка… Мама увлекалась, до собственных слез вымещая на мне всю свою тревогу за меня, беспутного… Бедная мама. А сколько я раз убегал из дома! И это все на ее нервах. Я почему-то этого не понимал. Может, оттого, что она была очень сдержанна в проявлениях любви?» (Петров, 2002).
Народный артист России Алексей Жарков (родился в 1948 г.):
«После войны нравы были суровыми. Отец закалил меня бельевой веревкой. Брючный ремень всякий раз снимать было не с руки, а веревка, она всегда рядом… Бил за воровство колхозных яблок, за разбитые у соседей стекла во время футбола с соседскими пацанами. За двойки руку прикладывал. Доставалось мне и за грубость по отношению к старшим» (Жарков, 2004).
Подробное описание порки как нормы повседневной жизни и обязательного ритуала мальчишества в рабочем районе позднесоветского Ленинграда дает анонимный автор «ременного» сайта (сохраняю орфографию и пунктуацию оригинала):
«Так же делом чести „настоящего мальчишки“, да и „своей в доску девчонки“ считалось быть неистощимым в выдумках и реализации всяческих проделок, т. е. „искать себе на жопу приключений“ в переносном и прямом смысле этого слова. В прямом, потому что, по моим оценкам, на Петроградской порка регулярно применялась в 75 % семей, а в районе за Черной речкой этот процент, как мне кажется, переваливал за 90. Во всяком случае, в том классе, где я проучился с 4-го по 8-й, не пороли только одного мальчика (и это среди 40 детей). Даже учителя в том районе вслух говорили о порке, как об обычном наказании для ребенка…
Нас она не угнетала, она было привычной, было что-то родовое, надежное. Если ты мальчишка, то ясное дело, что раз в неделю ты будешь выпорот: дневник-то на подпись родителям надо раз в неделю давать, а что у настоящего мальчишки в дневнике? — ясно, что есть двойки и замечания, ну и ясно, что за это бывает… Над выпоротыми не смеялись. Смеялись над теми, кого наказывали иначе… Смеялись как над „гогочками“ и трусами, над теми, кто боялся порки и говорил „я в этой проказе участвовать не буду, меня за это выпорют“, над теми, кто просил перед поркой прощения и снисхождения, даже над теми, кто пытался оправдываться перед поркой, над теми, кто вырывался, кричал и плакал во время порки — все это считалось признаком изнеженности и трусости. А кто, натворив что-то, на следующий день на вопрос: „Что тебе за это было?“ отвечал: „Пустяки… Влепили 25 пряжек (а зачастую называлась цифра и большая). Ерунда… Я и не шелохнулся“ — над тем не смеялись, тот считался героем.
…Подать ремень, спустить штаны и самому покорно лечь под порку (как я всегда делал, да и многие тоже) не унизительно. Чего уж унизительного, если все равно будешь выпорот… А так по крайней мере делом можешь выразить признание вины и раскаяние, если их чувствуешь, или, по крайней мере, показать, что у тебя достаточно силы воли преодолеть свой страх перед поркой…
Родители одного моего одноклассника были в разводе, и он жил с мамой, которая считала, что раз парень растет без отца, так мать должна быть с ним особенно строга. От такой строгости этот мальчишка был „чемпионом“ класса по получаемым дома поркам. С работы его мама приезжала всегда в одно время: без десяти четыре. Мама его дневник проверяла каждый день (впрочем, у меня тоже так было, и это, вполне логично, считалось большей строгостью: несколько порок в неделю вместо одной). Так вот если у этого парня были в дневнике двойки или замечания, то он за 5 минут до прихода мамы ставил к изголовью своей кровати стул, на сиденье стула клал развернутый на странице с двойкой или замечанием дневник, вынимал из своих штанов ремень и вешал его на спинку стула, спускал штаны и ложился на кровать голой попой кверху ждать маму. Я, если был в это время в гостях у него, выходил из деликатности в коридор. Маме, когда она приходила, оставалось только рассмотреть дневник, вынести приговор (а этого парня, как и меня, как и многих других, всегда пороли по счету ударов) и привести его в исполнение. Парень, по крайней мере, избегал еще „ведра“ нотаций, которое мама на него могла „вылить“. А вид ремня и готовой к порке попы не провоцировал на нотации, ибо осознание вины и раскаяние было очевидно…
Такая рядоположенность дает еще ощущение „законности“. Ты не игрушка в руках родительского произвола, а объект „правовых отношений“. Есть семейный закон (пусть ты в его разработке и не участвовал). Ты знаешь, что за то-то — от стольких ударов до стольких, а за другое — другое число. Перед поркой родитель как бы „судит“ тебя, вы как бы даже равны перед законом. В каком-то смысле он даже не может тебя не пороть… А просить о прощении или снисхождении это как бы разрушать рамки закона и признавать, что ты во власти произвола. На мой взгляд, это очень унизительно».