Именно Миллеру удалось сохранить в подлинной целости синтез самой передовой европейской культуры и специфически американского стиля, и не только сохранить (и передать дальше), но и оригинальным образом переработать и наполнить своей колоссальной витальностью, игрой исключительных жизненных сил, vis vitalis. Будучи настоящим американцем, Миллер хотел и умел учиться у Европы самому важному и самому сложному – он вобрал в свой объемный опыт современную философию, авангард, сюрреализм и многое другое, сохраняя при этом чисто американское чувство фрагмента, детали, движения. Благодаря всему этому Миллеру удается создать целое, а в то же время по-прежнему фрагментированное и мозаичное мировидение, главные черты которого я попытаюсь кратко сформулировать далее[5]
.Миллер, как и грядущие битники, начинает свой путь с отрицания той наличной данности, которая заложила основы его жизненного мира, – данности опыта средней американской жизни в Нью-Йорке, также родине бит-поколения (Миллер был уроженцем Бруклина). Данность современной Америки значительно позже будет обыграна Миллером в образе всемогущественной Космодемонической Компании: «Компания создана усилиями людей и на первый взгляд должна подчиняться их воле. Однако этого не происходит: она становится частью цивилизации, пространства „материализованного разума“, отчужденного от жизненного потока, и обретает свои, отличные от человеческой воли цели. Человек не может ею управлять по своему произволу: даже если он ею формально руководит, все равно ее логика направляет и контролирует его решения. В результате все служащие компании, не только мелкие, выполняющие предписания руководства, но и сами руководители, становятся рабами компании, шестеренками огромной индустриальной машины…»[6]
Этот мир инструментализированного отчуждения, в котором человек перестает быть кантовской целью в себе и превращается в голое средство, овеществляясь, отталкивает Миллера и подвигает его к поиску иного опыта и иного мира.Еще до создания первых своих значимых текстов он открывает для себя преимущественно европейскую литературную и философскую традиции, по сути оппозиционные к сложившемуся к 20-м годам XX века американскому образу жизни, как оппозиционной к нему была и предшествующая американская литература в лице Эмерсона, Торо, Уитмена, также значительно повлиявших на Миллера в его жизни и в его творчестве. Этот ранний опыт отрицания своего времени и своего места приводит Миллера в 1930-е годы в Париж, вчерашнюю столицу мира. Живя впроголодь и не имея собственного угла, Миллер, тем не менее, ощущает себя счастливым и преисполненным жизни – это чувство и воплощается в энергичный, танцующий и избыточный текст его парижских романов «Тропик рака», «Черная весна», «Тропик козерога» (соответственно 1934, 1936 и 1939 годы).
Тексты эти свидетельствуют о том, что Миллеру больше по нраву считать себя европейцем, а не американцем, скорее человеком культуры, нежели человеком цивилизации, если использовать шпенглеровскую дихотомию. Он склонен одухотворять природу на манер Руссо, немецких романтиков и американских трансценденталистов (также учившихся у Европы). Он запросто говорит о гении, уже тогда и ныне совершенно неприличной вещи, об иерархиях и превосходстве одних людей над другими, об абсурдности и апориях так называемого равенства. В демократическом опыте, в отличие от оптимизма Уитмена, ему открывается не иначе как опыт обезличивания и десубъективации, трусливого слабовольного бегства от самого себя. Наконец, он рад наплевать на дряблую пуританскую мораль и догматические христианские ценности – одним словом, тексты Миллера были долгое время запрещены в США вовсе не просто так, а, как могло бы представиться нормальному американскому гражданину, вполне заслуженно – как тексты, всецело враждебные данной культурной норме. Но вместе с тем не могу не отметить, что во всех своих антиамериканских демаршах Генри Миллер всё же остается американцем, человеком своей культуры и своей истории. Так, он настоящий индивидуалист, каких мало в Европе. Он искренне верит, что частное возвышается над общим, а не наоборот – вопреки всякому консерватизму и магистральной линии европейской метафизики, всегда полагавшей как данность обратное отношение (в этом смысле понятно, почему главный философский авторитет для Миллера – это Ницше[7]
, а не, скажем, Гегель; в «Книгах в моей жизни» Миллер также указывает, что не теряет надежду когда-нибудь прочитать «Сумму теологии» Фомы Аквинского, – мне хочется верить, что он ее так и не прочитал, а вместо нее ознакомился, скажем, с «Суммой атеологии» Жоржа Батая).