Залп ружей во рву Венсеннского замка отозвался гулким эхом при монархических дворах Европы. Но вот что удивительно: чем ближе тот или иной двор был к Франции, тем более слабыми были отзвуки события, произошедшего в ночь на 21 марта. Баденский курфюрст, которого наиболее, казалось бы, затрагивала история с герцогом Энгиенским, в осторожной форме выказал свое недовольство по поводу нарушения границ его владений, однако в его послании было больше чувств солидарности и поддержки Бонапарту. Что же касается герцога Вюртембергского, он просто-напросто поздравил Бонапарта со счастливым избавлением от опасного заговора. Из Баварии выслали несколько эмигрантов. В Берлине и Вене возмущались, но умеренно, по крайней мере, никаких официальных заявлений на этот счет сделано не было. Зато в Петербурге выстрелы, сделанные за тысячи километров, произвели настоящий взрыв.
«Его Императорское Величество, возмущенный столь явным нарушением всяких обязательств, которые могут быть предписаны справедливостью и международным правом, не может сохранять долее отношения с правительством, которое не признает ни узды, ни каких бы то ни было обязанностей и которое запятнано таким ужасным убийством, что на него можно смотреть лишь как на вертеп разбойников», – заявил князь Чарторыйский[257], открывая Государственный совет, собравшийся в Зимнем дворце в семь часов вечера 5 (17) апреля 1804 г.
Эти слова были прочитаны молодым князем, но на самом деле они принадлежали императору Александру. На рассмотрение Совета был поставлен вопрос о немедленном разрыве и войне с Францией. Большая часть членов Совета высказалась за разрыв отношений с Францией, как признает сам Чарторыйский, боясь не угодить царю. Однако были отважные голоса. Наиболее решительно высказался граф Николай Петрович Румянцев[258]. Он вообще не понимал, почему Россия должна была броситься в кровавую войну из-за гибели иностранного принца: «…решения Его Величества должны подчиняться только государственным интересам, и… соображения сентиментального порядка никак не могут быть допущены в качестве мотива для действий… Произошедшее трагическое событие никак прямо не касается России, а честь империи никак не задета…»[259]
Слова Румянцева несколько охладили пыл Александра. Было принято решение направить протест французскому правительству, однако ограничиться хотя и резкими, но дипломатическими выражениями, исключив из текста безумную фразу насчет вертепа разбойников. Одновременно при дворе объявлялся траур.
Интересно заметить, что если бы герцог Энгиенский умер по какой-нибудь другой причине, вряд ли кто-нибудь его вообще вспомнил в Петербурге. Подобных принцев, состоявших в далеком родстве с тем или иным королевским домом, в Европе были сотни, и никогда по поводу их смерти не объявлялся официальный траур.
Конечно, Александру был глубоко безразличен герцог Энгиенский, но его гибель дала тот долгожданный повод, который он искал. Муссируя до бесконечности этот факт, можно было изменить настроение в высших слоях русского общества, которое, как уже не раз отмечалось, прохладно относилось к идее войны с Францией. Действительно, императрица-мать, эмигранты, англофилы на все лады только и повторяли, что имя герцога Энгиенского. Французского посла, который пока еще оставался в Петербурге, стали чураться. Его жена то ли по незнанию, то ли по недоразумению явилась на большое «собрание» в доме князей Белосельских в праздничном платье. «Русские дамы были в трауре, – рассказывает Гогендорп, – а некоторые из подражания моде даже в глубоком». От жены посла сторонились, ей наговорили резких слов, и она в слезах вынуждена была убежать из дворца.