Мы еще по книгам и фильмам о коллективизации помним эти термины: кулак, бедняк, середняк. Помним даже, что бедняки могли иметь лошадь и корову, а середняцким считалось семейство, у которого было больше одной лошади и больше одной коровы[28]. К бедняцким также относили хозяйства, имевшие меньше пяти десятин. Это абсолютные показатели – а ведь были еще и относительные. Например, три лошади и двенадцать десятин при составе семьи в четыре человека – это сильные середняки, а если в семье, скажем, пятнадцать душ и четыре-пять работников?
По-видимому, абсолютные показатели, принятые еще в те времена, – это хозяйства, которые считались бедными при любом составе семьи. Сколько же их было?
А вот эти цифры как раз приходится искать днем с огнем! Статистика Российской империи не слишком жаловала крестьян, а эту тему она и вовсе не любила. Но все же некоторые исследования делались.
Лев Литошенко в книге «Социализация земли в России» приводит следующую таблицу, составленную по 25 губерниям на 1917 год.
Этот материал предоставила статистическая выборка, в основу которой положено исследование 427 тысяч крестьянских хозяйств по 25 губерниям. Исследование не тотальное, однако довольно масштабное.
Какие из перечисленных хозяйств можно отнести к бедняцким? Итак, будем считать бедными хозяйства, имевшие меньше пяти десятин, меньше двух лошадей и двух коров[29]. По всем трем показателям мы получаем примерно одинаковую цифру: около 75 %.
Это деревенские бедняки в расширенном понимании данного слова – то есть семьи, не имевшие излишков хлеба на продажу. Однако и они разделялись на две группы: те, которые могли прокормить хотя бы себя, и те, которым приходилось, зарабатывая деньги на стороне, хлеб покупать. Это и есть та самая деревенская беднота, которая в ситуации, когда цены на хлеб резко выросли, а промыслов не стало, оказались под угрозой того же вымирания, что и население городов. Как они выживали в благополучное время, пишет все тот же граф Толстой:
И при этом в благополучные годы еле-еле кормятся, а в неблагополучные – голодают. Стоит ли удивляться полному отсутствию в русском фольклоре XIX–XX веков страха перед каторгой и философскому отношению к смерти? Едва ли сие есть признак высокого христианского настроя души, скорее – усталости от беспросветной жизни.