Дед Златан был человек решительный. Они правда подошёл к телефону, поднял трубку и стал крутить диск с дырочками.
— Дед, не надо звонить! — крикнул Славян.
— Дед, не надо звонить! — крикнул Васил.
— Радио не виновато! — крикнули оба. — Это мы! Мы передвинули стрелки часов!
Дед Златан растерялся. Руки его так и застыли — одна с трубкой возле уха, а другая с пальцем в дырочке телефонного диска.
— Зачем это вы трогали мои часы? — еле-еле вымолвил он.
— Потому… — сказал Славян.
— Потому… — сказал Васил.
— Это бабка во всём виновата! — сказали оба. — Зачем она делает такую сладкую баклаву? Зачем заставляет дожидаться по целому часу? Понимаешь, дед?
— Понимаю, понимаю! — покачал головой дед Златан и положил трубку. — А теперь и вы должны понять очень важную вещь. Слушайте меня хорошенько: человек, даже если ему десять или двенадцать лет, должен уметь преодолевать свою жадность, а не то он перестанет быть человеком и превратится в поросёнка. Понятно вам?
— Понятно! — сказал Славян.
— Понятно! — сказал Васил.
— Виноваты! — сказали оба.
— А раз виноваты — марш из-за стола. Бабка, убирай баклаву. Подождём до вечера, пока придут с работы родители этих обжор. Тогда и решим, стоит ли им давать баклаву…
Бабушка Куна, может, ещё и сжалилась бы над своими лакомками-внучатами, но она знала непреклонный нрав деда Златана.
— Ступайте из-за стола! — велела она.
— Вставай, Васка! — сказал Славян.
— Вставай, Славка! — сказал Васил.
И они оба встали из-за стола.
Но, прежде чем выйти из комнаты, они умильно-умильно глянули на баклаву, лежащую на противне.
Ах, какая она была кудрявая! Какая хрустящая! Расцвела от сиропа, как роза. И благоухала, как роза! Положишь в рот кусочек и чувствуешь, как она тает. Только ореховые ядрышки раскусить надо…
Но что делать? Ведь человек, даже если ему всего десять или двенадцать лет, не должен превращаться в поросёнка.
Проклятые часы! Если б не они… Ах, если б не они…
Горькая чечевица
Я был уже большой. Такой большой, что подбородком доставал до самой задвижки на наших дверях.
Ещё год — и мне идти в школу. Мама часто хвасталась мной перед своими гостями:
«Мой Ичко очень послушный мальчик, только последнее время слишком уж увлёкся играми».
А скажите, пожалуйста, как тут не увлечься, когда тебе подарили новый волчок!
И не то чтоб обыкновенную юлу, кое-как выструганную ножиком, а настоящий волчок, выточенный на токарном станке, с гвоздиком наверху.
И не с каким-нибудь обыкновенным гвоздиком, а с сапожным — большим, блестящим, с закруглённой головкой. Как запустишь волчок, как подстегнёшь хлыстиком, как он заведётся, так целый час и вертится, будто мотор у него внутри.
Однажды утром я дошёл до самых железных ворот гимназии, где были особенно гладкие каменные плиты. Сколько времени крутил я волчок на этих плитах, не помню. Помню только, что, когда вернулся домой, наши уже пообедали. Мама строго-престрого выбранила меня за бродяжничество и опоздание, но я ничего не ответил.
И что тут ответить, коли виноват?
Как все послушные дети, я вымыл руки, сел очень прямо, не горбясь, за стол, повязал на шею белую салфетку и только после этого сказал:
— Мама, положи мне, пожалуйста, я очень голодный.
Мама положила в глубокую тарелку какой-то еды из кастрюли и поставила передо мной.
И что же я увидел?
Разве это была еда? Это была самая, самая, самая обыкновенная чечевица. А надо вам сказать, что я терпеть не мог чечевицу. Всё же я сделал один глоток. Насупился и бросил ложку.
— Ты что хмуришься? — спросила мама.
— Не хочу я есть.
— Это почему-у?
— Потому… потому что чечевица горькая. Она всегда у тебя такая горькая!
Мама обиделась:
— Мы только что тоже ели. И отец твой ел, и брат ел. Никто не говорил, что горькая.
— Нет, горькая! — настаивал я.
— Раз горькая, убирайся из-за стола!
Но я не уходил, потому что умирал с голоду.
— Дай мне, пожалуйста, чего-нибудь другого.
— Ничего другого нет.
— Как — нет? — не отступался я. — В шкафу есть брынза, есть мёд, повидло… Варенье вишнёвое есть.
Лицо у мамы потемнело, хотя в комнате ярко светило солнце. Губы сжались, по краям тонких ноздрей появились две строгие, неуступчивые морщинки. А в глазах засверкали острые такие иголочки.
И голос у неё стал вдруг сухой, резкий:
— Нет у меня ни брынзы, ни мёда, ни варенья… Ничего для тебя нет! Вставай из-за стола.
На этот раз жестоко обиделся я. Вскочил, пинком оттолкнул стул, развязал салфетку и так швырнул её, что один конец угодил прямо в тарелку с чечевицей. Мама взяла салфетку, сложила её и коротко приказала:
— Возьми синее ведро и наноси воды в кадку, в ту, что во дворе, под тутовым деревом. Я буду стирать.
Я уже говорил вам, что гостям рассказывали, какой я послушный мальчик. Сердись не сердись — взял я синее ведро и стал носить воду. Но колонка — на улице, а кадка — под тутовым деревом. Пока я налил её доверху, у меня аж руки вытянулись (может, это с тех пор они у меня такие длинные и висят, как лопаты).
Только покончил я с водой, мама послала меня в подвал за дровами.