Непалино продолжал стучать, настукивать; я не выдержал – мысль, что менты могут нагрянуть за ним в любую минуту, сводила меня с ума. Я спрыгнул со своих нар и увидел, что Ханни стоит у окна, одетый в один из своих индийских халатов. Я хлопнул дверью и пошел к библиотеке.
По пути купил бутылку крепкого пива; долго тянул его за библиотекой, выкурил пять сигарет, не меньше, а в пачке как будто даже не убавилось! Рейверы катались на роликовых досках и не падали. Кто-то где-то взрывал петарды, как назло громко. В поле тарахтел трактор. Низко над лужайками летали чайки, гонялись друг за другом, вскрикивали, свивались в клубки, разлетались…
Я долго слонялся по Фарсетрупу, тыкаясь то в один закуток, то в другой, везде было одно и то же: клумбы, чистые дорожки. На автобусной остановке, возле музея пожарной охраны, я увидел Ханумана, он стоял возле статуи пожарника в окружении сикхов. Все они были в длинных халатах, с тюрбанами, все были бородатые, кровавоглазые. Хануман тоже был в халате, со своим дежурным тюрбаном темно-красного цвета. Я подумал, что они собрались в пакистанский ресторан развеяться, как не раз уже бывало, но тут приметил в глазах Ханумана дьявольский блеск. И как-то странно он кривился, на что-то, очевидно, жалуясь бородачам, которые уж больно заботливо его охаживали, поглаживая по плечам и поддерживая, чуть ли не приседая перед ним. Тут я понял: Ханни кривился не просто так! Он – хромал! У него был костыль, который от меня первоначально скрывал его халат. А когда подошел автобус и сикхи, подхватив Ханумана, на руках внесли внутрь, я увидел, что на ноге у него была здоровенная повязка. На мгновение наши взгляды встретились, и его глаза стали стеклянными, замутненными переживанием какого-то драматического момента; я похолодел от ужаса, потому что на долю секунды подумал, что это последний раз, когда вижу Ханумана, но тут он подмигнул мне (глаз его словно вздрогнул, как если б какая-то мошка прыгнула на веко), и я немедленно направился в нашу комнату паковать вещи!
Он объявился около полуночи.
– Мы уезжаем, – сказал он, его лихорадило, взгляд его метался по комнате. – Надо уносить ноги, Юдж! Сию секунду!
– Все собрано, – сказал я, взваливая сумку на плечо. – Все давно готово.
– Отлично! – воскликнул Хануман. – Молодец, сукин сын! – Ханни скинул тюрбан, пнул его ногой, халат сполз с него, как чешуя, он топтал его и бранился: – Проклятые черти! Гребаные сектанты! Чертовы кретины! Хэх, Юдж! Если б ты только знал… О! Если б кто-нибудь знал!.. Какое святотатство я совершил! Возможно ли представить себе большую низость, чем то, что только что сделал я?!
Он захохотал. А потом завыл. Несколько раз выдохнул, откашлялся, сплюнул, глаза его просветлели. Не помню, чтоб я видел его таким нервно-возбужденным. Он словно только что совершил убийство. Рубашка его была мокрой, насквозь мокрой, по вискам, лбу, шее струился пот. Он схватил сумку, решительно распахнул ее, чуть не оторвал ручку, и стал выгребать из карманов брошки, амулеты, бусы и прочие украшения в неимоверном количестве; опустошив карманы, он расстегнул рубашку, и снова – амулеты, бусы, брошки, идолы, – все это вываливалось и тянулось из него, как фантастические кишки; время от времени сзади, из-под выбившейся рубахи, выпадали мятые купюры, монеты – со стороны могло показаться, что он ими испражнялся (Непалино ловко поймал пятидесятикроновую купюру и утянул под одеяло).
– Это тебе, Непалино, – сказал Ханни не оглядываясь, – мой друг, прощай! Нас подбросят до станции, Юдж… только никаких разговоров в машине… ни слова… у нас абсолютно нет времени… ни секунды… поезд через десять минут… Всё!
По пути он зашел к Михаилу, сказал, что мы выезжаем на Лангеланд теперь же, увидимся завтра в Оденсе.
– Будем у тебя жить до тех пор, пока не выплатишь долг, хэ-ха-хо! – и хлопнул дверью.
– И что он сказал? – спросил я Ханумана, пока мы пересекали футбольное поле.
– А что он мог сказать? Ничего. Развел руками… Сказал, что у него нет денег… Бе-ме… бла бла… Много вещей – паковать – посылать – семья… Хех!.. Полный придурок. Он никогда не научится говорить. Ни слова в машине, – снова сказал он, выпустил из себя весь воздух, натягивая улыбку, и лениво, почти безмятежно, напевая