И странное было в том, что Иван сидел между дедом по отцу — Филиппом и дедом по отчиму — Елисеем. Елисей заметно опьянел, Иван возбужден без вина. То к Мефодию, то к Андрияну порывался он, но Кулаткин-дед удерживал его за пиджак и все учил чему-то горячо и ядовито.
Филипп только поспевал переводить смущенный виноватый взгляд с одного на другого.
Поначалу Андриян Толмачев не вникал в слова Елисея — ржаво скрипящим гласом старик уличал Ивана в ненадежности, тыкал в живот батожком. Тот взвинченно отстаивал свою независимость, мол, не каждый имеет право выбраковывать юных строителей.
— Ты на всем готовом живешь, знай себе — это можно, это нет. А я сызмальства нервы натянул, голову в работе измучил до звона. Кем только не был! Куда кинут, туда лечу, точно в цель как ракета глобальная. И такими вот вертлявыми, как Филипп, руководил. — Елисей приглушил баритон до шепота: — Будь моя воля, мно-о-огих не подпустил бы я к светлому будущему.
— Да куда же девать темных-то? — наивно, с испугом спросил Иван.
— Оставлять на полустанках эпохи… Прежде не смотрели на вывихнутых спустя рукава. А-а-а что теперь? Распускаем людей. А как собирать воедино? С вертихвостками, стилягами, критиканами, с двуногой отсебятиной, что ли, строить новый-то мир? — Елисей с нагловатой уверенностью подмигнул Андрияну как единомышленнику. — Бывало, не сплю глухой полночью, нижестоящие разные винтики глаз не смыкают. Держу в боевом напряжении весь агрегат. У меня не расползались по домам сразу после работы, чтобы плести по углам паутину индивидуализма. Личная жизнь должна быть на виду! Томить в заседаниях, выпаривать в прениях всякую блажь, свой закалится, а чужанин пусть обмирает сердцем. Как дымом окуренная пчела: бери душонку за крылья, выправляй на новый образец. — За шутейное подначивание хотел было принять эти слова Андриян, но Елисей запально задышал, строптиво раздувая розовокрылый нос. — Добиваются поболе свободного времени для себя… а зачем оно хлипкодушным?
— Человек сам знает, зачем ему вольное время, — сердито сказал Мефодий.
— Не все знают! Да если даже коза норовит из репьев освободиться, чистой в свой хлев прийти, то человек тем более жаждет обновленным вступить в завтрашний день. Я к тому, что можно и с меня стружку снимать, хныкать не буду, как некоторые: «Ах, как это грубо со стружкой!» Избаловался Ванька. Измельчал! Государственность позабывает. Государство не тетка, шутить не любит. Не за то место возьмешься, током испепелит. А как же иначе? Ласковой телкой быть прикажете? На-кась выкуси! Так-то, Ванька! Спроси вон деда своего по непутевому отцу…
Иван захлебнулся в заикании. Кровь отливала от широкого лица, и, как песок на отмели, проступали веснушки.
Андриян пошевелил мосластыми плечами.
— Филя, расскажи внуку историческую правду! — велел Кулаткин Филиппу Сынкову.
— А я все позабыл.
— Р-р-рекомендую рассказать. Я, как сама жизнь, сначала подсказываю, потом приневоливаю. В урок молодым поведай, любимец богов, чаял ты явление миру таких, как я? Поведай.
Филипп расстегнул и застегнул пиджачок, признался, краснея, мол, не прозревали по глупости явление миру Елисея Кулаткина… на грудь никла мудреная Елисеева голова от дум глубоких о том, кай бы всех предел-ташлинцев уравнять в счастье. Филипп, мол, простосердечно чаял, что жизнь будет идти с такой же постоянностью, как сменяют, не торопясь, весна зиму, лето весну.
Елисей одобрительно кивнул. Да, важно в счастье без перебора, без зависти, а в несчастье может каждый на свой голос скулить. Лишь бы не хапали лишку счастья, потому что от него заводится в мозгах самодовольная тишина, а на сердце нарастает поросячий жир.
— Что правда, то правда, человека в себе блюсти каждый должен, — сказал Филипп.
Елисей подмигнул Андрияну с каким-то жутким торжеством.
— Скажи, Ванька, почему лягал меня по ноге? Как жеребец, брыкнул в самую щиколотку, — сказал Елисей, кладя ногу на ногу и ощупывая связки.
— Да расскажи, Ваня, — сказал Андриян, — все равно уж…
Иван попросил прощения у Елисея, а потом с восторгом и изумлением перед его размахом рассказывал, будто деду надоело стукать по высунувшимся головам, утрамбовывать духовную отсебятину до жесткости утолченного суглинистого выгона. Напала на него развеселость, перепугавшая родных.
— Ты без яду рассказывай, прохиндей, — легко встрял Елисей в неловкое замешательство всех сидевших у печеной картошки.
— За неделю бульдозером сровнял Елисей Яковлевич старое кладбище; утрамбовал на его месте танцевальную площадку, — и дальше Иван продолжал с грустной лирикой, мол, мы, молодежь, веселились в многосмысловом плане: попирали веру в загробную жизнь, по-свойски глумились над памятью предков, бросали вызов дурному обычаю помирать в такой скучнейшей дыре, как Предел-Ташла.
Растолканные по степи надгробные камни зарастали травою. Седые пряди ковыля никли горестно над ангелом из камня — наивным, по-детски печальным.
Возмутил деда до глубины души памятник реакционеру в эполетах. Попросил удовлетворить его горячую жажду смести с лица земли…