Голуби, грозно воркуя, топтались на зеленой крыше, скворцы песней приманивали скворчих к захваченным скворечням на жердинах.
Ольга всматривалась в густой ряд ветел по окоему пруда, и показалось, будто в утреннем тумане верба шевельнулась как-то по-особенному, вроде передвинулась на шаг, сгустив плотно розоватую зелень ветвей. И из этой зелени вроде бы самосоздался старик Филипп Сынков. Защитная куртка давно потеряла изначальную яркость, подладилась цветом к коре молодой ветлы. Удивленно разъялась душа Ольги:
— Батюшки! Глядела, ничего, кроме ив, не видела — вдруг ты! На ночь не становишься ветлою?
Филипп застенчиво молчал.
Многое постиг за свою жизнь, но помалкивал, боясь своих знаний. Лишь разок доверился полету своих мыслей и присмирел перед открывшейся тайной: оказывается, он не впервые рожден на свет, — до этого был сомом, пошевеливал плавниками в омуте, наблюдая из-под коряги за проворным рыбаком в лаптях, который с берега закинул удочку с воробьем на крючке. Щуке суждено было проглотить эту наживку, а ему, Филиппу, жить да изумляться уже ветлой при дороге, стегаемой прутиками рассеянных прохожих. И казалось ему весною, что один сок бродит по его жилам и под корою ветелки, будто он ветвью был.
— Оля, на берегу думал, скрозь воду норовил дно разглядеть… Может, Иванушку коряга прихватила. Да где там! Баграми шарили в водороине. На быстерь, видно, попал, льдами затерло. Пока сам не увидишь, ждешь.
По утверждению Мефодия, Иван спьяну утонул. Елисей Кулаткин в своих показаниях следователю настаивал на другом: Ванька морочит людей, сызмальства навык упрекать судьбу тем, что слишком запоздало дала она ему родиться…
— Река всю ночь ломала лед, вздыхала, аж берега запотели. Почему непременно ночью? — сказала Ольга.
— Маманя покойная сказывала: все родят впотайку, каждому дан стыд. И река сторонится людского глаза. Она, жизня-то, вся есть тайна несказанная. Это только Елисею Яковлевичу Кулаткину все ясно, в душу норовит залезть в обутке, с цыгаркой в зубах, с пол-литром водки и с песенным ящичком: мол, покажись сутью! А что я ему покажу, когда сам не знаю, с чего последнее время тянет мой взор к небу? Всю жизнь в борозду да на овец глядел, а теперь кверху, как взнузданный. — Филипп повел раздвоенным носом, тихо шелестя голосом. — Ты-то, чай, нашла… Не упрекаю, и ты не корись. С того света не вылетывают.
Ольга зябко повела плечами, взяла с крылечка нахолодавший ватник, накинула на плечи — не сходился на груди, распирала беременность.
— Зачем он побежал на речку? Ведь любил меня, и я… старалась, я ласкова с ним была. Уж на все решилась…
— Кора от души отлипает… — Филипп потоптался, поддернул кирзовые голенища. — Зимой-то в омутах соминый мор всколыхнулся и беспамятно бились широкими лбами об лед сомы. А теперь вон несет их мертвых, на сучки цепляет, будто злодеев вешает. Птица клюет с опаской.
— Я думала, про Ивана что-нибудь скажешь.
— А я про Ивана и говорю…
Ольга ворохнула плечами, упавший ватник поймала у земли, выпрямилась, свитер с цветочками обтянул груди.
— Бывает родителям за детей неловко, а бывает родитель прыток, детей пугает… Иван, может, мефодьевских шалостей засовестился.
— Намекают, недоговаривают. Что это за шалости у Мефодия Елисеевича, что их совеститься надо? Не подрывай авторитет директора. Уважает он тебя.
Филипп поморгал васильковыми глазами, попросил прощения у Ольги.
— Я ведь пришел к тебе по великой нужде.
— Ну?
— Пришел помолчать…
И он попросил Ольгу не долбить, пусть лед добровольно истает, паром в небеса подымется, волокнушком тонкорунным пусть забелеется самую малость, хоть минуту.
Ольге хотелось, чтоб подсохло к сдвоенному празднику, — совпадали Первое мая и пасха.
— И человек не затяжно живет. Не торопко, оглядочно идти ему, любоваться красотой. А Мефодий гонит себя мотоциклом, машиной, самолетом. Мчится, пугает зверя, птицу, рыбу, пчел. Как бы не скувырнулся вниз головой, — сказал Филипп уже самому себе.
Он взял под крыльцом лопату, ведро с мастерком, спустился в яму — выкладывал камнем гараж для молодой хозяйки Ольги.
Она говорила, что «Запорожец» выиграла по лотерее. Филиппу же мнилось — подарил машину Мефодий. Смущала стариков Сынковых быстрота, с какой воспитанница их входила в самостоятельную вольную жизнь. Что говорить, женщина умная, ладная, с характером, но ум ее был не по душе им, и казалось, не вполне надежный, не поймешь, откуда ветер дует под ее крылья, поднимая все выше, — высота не в должности (кроме нее есть зоотехники), а в той властной уверенности, с какой Ольга идет к своей цели, непонятной старикам Сынковым. Случись с другой беда (жених убежал из-за свадебного стола), руки бы опустила. А с Ольги схлынуло, как вода с камня. И дом Василия достался легко… И Филипп зачем-то строит ей гараж, будто в работники нанялся. Подчиняла себе стариков, а чем — не поймешь.
Ольга подошла к Иванову нежилому дому. Открыла калитку, на каменной плите крыльца сняла сапоги, постояла, глядя в разгоравшийся восток. Вздрогнула, когда дверь, оказавшись не на щеколде, легко подалась. В сенях висел плащ Мефодия.