— Пожалуй, мослов много, рычаги сильные. Приемчики знаешь. Ладно, расстанемся пока. Но не забывай, Конь Антоныч: понадобишься, я заявлюсь в любой момент. Считай себя заложником на воле.
— Да как же жить в постоянном ожидании твоего визита?
— Сам решай. Или давай оценку своей жизни, или жди, когда я дам эту оценку. Хуже будет. Я не мщу, а лишь обезвреживаю, месть чужда мне. Моя цель высокая: избавить твою душу от излишней пары глаз. Ни обществу, ни тебе, ни детям не нужны четырехглазые. Или я избавлю тебя от мучительных, бесплодных размышлений, или уничтожу. Это в том случае, если ты пережил себя безнадежно, безвозвратно. Догадываешься, кто я? Может быть, мать твоя… Ну, та самая, которую измучил ты своей баламутностью в пору малолетства. Удивляешься, что я говорю как начитанная? Знай же, вы настолько всесильные и нетерпимые к невежеству, что не только живых на всем земном шаре подымаете на свой уровень, но и даже нас, покойников, перевоспитываете. Иначе нельзя идти вперед, не подтягивая предков.
— Не матушка ты! Нет! Ты образованная и злая баба. А если мать, то, может, об отце что скажешь?
— Ты предал его да еще красиво солгал о смерти его… Всю жизнь лжешь. Спасителя человечества из себя изображаешь. Играют тобой настроения…
Истягин очнулся.
В руках оказалось ружье, уже переломлено, но патроны не вставлены, лежали на столе. Собачка Найда спала глубоко, похрапывая.
Истягин облил голову холодной водой. Пошел к Булыгиным.
Грудная (теперь из пузырька кормили) лежала в коляске, а на нее, встав на стульчик, заглядывал Миша, тихо спрашивал:
— Тебя как зовут? Почему молчишь? Скучно?
Истягин до испуга поверил, что младенец вот-вот заговорит, пожалуется брату, что мать не успела облюбовать имя, умерла, а отец закружился, отупел.
В институте вдруг заупрямились — нельзя увольняться. Начальство будто только сейчас спросонья глаза продрало: фольклорист нужен. Правда, научной ценности он не представлял, зато безотказно ездил со студентами в совхоз на прополку бахчей, уборку хлеба. Хватились: оказалось, правил стиль научных сборников, даже статью самой Катерины Фирсовны Филоновой. Она-то больше всех огорчилась решением Истягина уйти из института. Маленький винтик был не заметен, а тут вдруг дал о себе знать, повернувшись не в ту сторону. И все же больше из приличия, умиляясь своей чуткостью к бывшему фронтовику, ему предложили не уходить, а подумать обстоятельно.
В правлении садоводов Истягин оформил по всем правилам передачу сада и дома Максу Булыгину, лодку уступил сторожу Волкову.
Когда шел к трамваю, наперерез ему вышел Светаев в поношенной куртке, рыбацких сапогах, под измятой кепкой очки на выразительном носу. Был он как бы неумытый, но вольготно, басовито тянул флибустьерскую песню. Истягина он не заметил по-особенному — вроде заметил и не заметил, как бы временно, мол, захочу и сейчас же возьму на прицел каждый твой жест, даже помыслы.
«Почему он тут? Стоп! Уж не спятил ли я? Да нет, вижу его всего, вон пуговица болтается на куртке. Какой, однако, он жалкий при своей-то красоте. Что с мужиком?»
Истягин, поджидая трамвай, затаился за молодой четой — мужчина и женщина были широкие, гладкие, откормленные, вроде бы совсем отличной от других людей породы. И глаза их с царственной поволокой никого не замечали. Истягину было за их спинами спокойно, как за крупными конями.
Светаев, покачиваясь, подошел к остановке на противоположном углу, у магазинчика (торговала много лет татарочка, дачу нажила). Истягин не слыхал, что говорил Светаев, только видел, как он протянул руку индонезийцу-моряку и как тот отвернулся.
«Да зачем Степан так-то пошло и так униженно? — такого состояния удивления, близкого к смятению и унижению, Истягин еще не испытывал. — Да что со Степаном? Выбит из колеи богатырь. Уж не беда ли какая?»
Подошел трамвай. Холеная чета полезла, сопя. И сопение их тоже породистое, сановитое. Истягин по привычке пропустил всех вперед себя и только взялся за поручни — Светаев увидал его с того угла и погнался за трамваем. Он сильно топал разбитыми сапогами. Очки слетели, но Светаев поймал их почти у мостовой. Разномастный песик бежал за ним.
«А ведь с ним что-то неладное», — решил Истягин. На повороте соскочил.
— Что ты, Светаев? Попадешь под трамвай.
— Коныч, я не дам тебе погибнуть. Я за тебя пойду в пекло. Все перенесу. А ведь ты не считаешь меня другом? Погоди, впрочем, на то, на что я готов ради тебя пойти, друг не может решиться. Тут надо еще что-то позабористее дружбы, какой-то интерес особенный… феноменальное… притяжение, Антон Коныч. Уж сколько лет?!
Светаев стал еще плечистее, годы смягчили грубые флибустьерские черты лица. Сурово взглянул из-за очков янтарными умными глазами. Но тут же молодая улыбка раздвинула широкие губы, и он дружески кивнул головой — кудри маленько посеклись, поредели, но голова по-прежнему молодая, крутой посадки.
Истягин не мог понять — выпил или притворялся выпившим Светаев.