Читаем Благодарю, за всё благодарю: Собрание стихотворений полностью

Что же до возможных случайных отголосков, не имеющих никакого отношения к органическому росту и генеалогии творчества (отыщет ли их какой-нибудь знаток по этой части, я не знаю и не любопытствую), то если бы к самоцветной раковине и прилипли кое-где волокна соседней подводной флоры, не это существенно, а то, что, приложив раковину к уху, услышишь в ней шум моря: о, конечно, вековечно русского моря! Это чувствование в себе родовой стихии (оно же и его «родовая тоска») поэт именует памятью. И прав он, не в умозрении, а в душевном опыте, различая память от воспоминаний. «Не говори о страшном, о родном, не возмущай мои тысячелетья», – это не о воспоминаниях сказано, чей огонек, как и сама жизнь, мерцает тусклостью свечи в разверзшиеся мириады»: сказано это о памяти. Она священна, «вечною» зовет ее Церковь; воспоминания же – зыбучими призраками тумана встают они между душой и ее недвижною памятью. Память укрепляет и растит душу; воспоминания сладкою грустью ее разнеживают, чаще жестоко и бесплодно терзают. Но воспоминаний у певца Памяти мало. Что вспоминается ему? Запах русской земли, осенние сторожкие сумерки да усадьба – «деревянный ампир» (и слово-то книжное, недавно ставшее ходким) в старинном саду с великолепно (но только вчера) найденными Парками, прядущими тонкую пряжу по желтым куртинам. Или вот еще благочестиво сбереженный веер, – но про него и вспомнить нечего, кроме семейного предания, что завезен был он из дальних странствий, с востока; поэтому всё, что сплелось над ним, придумано, и очень красиво придумано: к «тихоглаголящим фонтанам» за прадеда или прапрадеда, путешественника, впервые прислушался его поздний потомок, не видевший своими глазами ни «дремлющего Тегерана», ни даже, быть может, самого крылечка в саратовской деревне, с которого непоседливый помещик в думах об урожае глядел когда-то на медленно желтеющую за службами полосу поля. Другое дело – чудесные перекопские лиманы; но это уже воспоминание не дедовского жилья, а скитальческого становья… Итак – немолчный голос памяти в глубине духа при скудости чувственных воспоминаний. Отсюда может рождаться в светлые, умудренные и примиренные мгновения музыкальная печаль, «чистая» и «легкая», «как пепла горсть», и непрерывно, ежечасно дол­жен расцветать «болезненно-яркий, волшебно-немой» сон фантазии: так внутреннее зрение озаряет душу слепца.

Эти размышления – мое вглядывание в лицо поэта. Всматриваться я принужден, ибо, хотя и уловил с первого взгляда его «необщее выраженье», молодые черты всё же не сложились до вполне отчетливой выразительности, не определились окончательно. Другими словами: начальная (она же и последняя!) задача всякого лирического поэта, задача выявить духовное лицо свое в его существенной единственности и потому всеобщей значимости, разумеется, – да и как могло бы быть иначе? – еще далеко не выполнена. Это не значит, однако, что напевность Голенищева-Кутузова всё еще трудно отличить в ее своеобразии на состязании певцов. Легко уже и теперь узнать ее – а узнав, нельзя ни с другими смешать, ни забыть, – по многим ее особенностям: и по скатному жемчугу его элегических белых ямбов (в которые так устало переливается рассказанная поэтом Дюрерова Меланхолия, как будто и рифма столь же не нужна стала безнадежному духу, как покинутые резец и циркуль), и по грустно-мечтательной, порою сивиллинской жуткой мелодии его сербских трохеев, особенно же по сжатым губам, по заглушенному крику, по немотному жесту его трагизма («будь гробом и простым, и черным среди повапленных гробов») и по своеобычной, лихорадочной смеси его тоски, проходящей всю гамму от той чистой и легкой печали над горстью пепла до мрачного уныния («кто скажет мертвому: спеши?») с бодрствующей настороженностью препоясанной по чреслам воли, будто всё ждущей, как молнии, которая должна сжечь и возродить его, какого-то знамения, чьего-то тайного зова. Но он не меланхолический Гамлет, напрашивающийся у судьбы на несоизмеримый с его духовным законом, на духовно непосильный ему подвиг. Правда, и его «разум мерит вседневный обман», но он знает, что недостаточно обличить ложь или зло жизни, что требуется собственное внутреннее овладение истиной. Внутренний закон, уже чуемый в душе, как реяние серафима, должен открыться влачащемуся в пустыне мрачной, блуждающему по темному лесу въяве, направить его путь и руководить его действием. И не самосильным домыслом можно извлечь из своего глухо прорастающего навстречу ему сознания этот закон, ибо «от себя вы не можете творить ничего», но это будет делом благодати.

Шестикрылая мучит душаБезнадежно двурукое тело……………………………………..Разум мерит вседневный обман;Прорастает сознание глухо.Только знаю – придет Иоанн,Переставит светильники духа.
Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже