Человек, протоколировавший допрос, резко поднялся из-за стола и, поставив меня на ноги, запихал в рот комок бумаги и с силой треснул по ребрам тяжелой резиновой галошей, потом ударил по животу, потом еще и еще. Не сосчитаю уже, сколько тогда было ударов — от боли я совсем потерялся и сконцентрировался лишь на том, чтобы не перестать дышать, стараясь не думать о том, сколько ребер у меня могло быть сломано. Все мы молчали, и тишину прерывал лишь глухой звук удара галоши о мое тело, и мои прерывистые вздохи. Второй бесстрастно наблюдал за этим, потом снял со стены портрет Сталина, держа его прямо передо мной. В кабинет вошел третий человек и, пока писарь держал меня, перевернул стул, и они вдвоем принялись усаживать меня задним проходом на острую ножку. Где-то в отдалении я слышал голос следователя: «Предатель! Предатель Сталина, падшее животное!», пока не потерял сознание. Очнулся уже, сидя на стуле.
Спроси меня тогда, я ответил бы, что эти ужасы длились вечность. В какой-то момент я совсем переставал отвечать, не зная, как еще извернуться, за что тут же получал новые удары. Потом меня увели. Когда руки мои оказались сцеплены наручниками, я вдруг вспомнил человека, встреченного в самый первый день, и задумался, почему меня били совсем не так, как его, — не оставляя видимых следов. Я пролежал на матрасе около получаса, пока меня снова не вызвали. Вставая, я увидел на серой замаранной ткани, там, где сидел, пятно крови.
По кругу мне задавали одни и те же вопросы, а, когда им надоело мое молчание или наивное отрицание, заставляли меня делать поднятыми вверх руками в наручниках гимнастику: прыжки, наклоны, пока я не валился с ног. Меня окатывали водой из ведра, пинали и снова поднимали. Потом снова вопросы, и так еще несколько часов, пока не уводили в камеру, не забыв скрепить руки уже за спиной. Уже под утро, на третьем допросе, они добрались до моих гениталий и несколько раз сильно ударили по ним, пока я совсем не перестал их чувствовать, ощущая только, как опухоль, когда-то бывшая моим детородным органом, пульсировала. Когда выдалась возможность проверить, краем глаза я увидел огромную гематому.
Через день еды и воды мне уже почти не приносили. На очередном допросе мне дали бумаги, в которых я должен был признать себя врагом народа, однако подписывать их я отказался, за чем последовал возвращение на очередной круг ада. Через три дня допросы вдруг прекратились, и освободившееся время я проводил лежа, свернувшись в узел.
Однажды ночью дверь камеры вновь открылась с резким и громким звуком. Толком не проснувшись и несмотря на гудящую голову, я тут же подскочил, заведомо готовый, но к недоумению своему понял, что моей фамилии, как это водилось, не озвучили. Пока я справлялся с остаточным головокружением, послышалось, как в комнату впихнули человеческое тело, тут же повалившееся на пол, и дверь тут же заперли. Я потер глаза и увидел перед собой тощего коротко остриженного мужчину, с трудом шарящего по полу дрожащими руками с длинными пальцами. Кисти его были исполосованы красными глубокими царапинами, два ногтя на правой руке, видимо, ударили, и от скопившейся под ними крови они почернели. Рубашка, когда-то белая, приобрела серо-коричневый цвет и висела на нем, как мешок.
— Вы не видели мои очки? — хрипло спросил он.
— Сейчас поищем.
Пропажа нашлась быстро. Когда человек упал, они отлетели к дальней стене. По одной из линз — от одного угла до другого — пошла трещина.
— Боюсь, они испорчены.
— Не беда, вот если бы мне выбили из оправы оба стекла, тогда, возможно я бы расстроился.
Он поднял на меня голову, и я не поверил своим глазам. Передо мной на полу сидел живой и настоящий Коваленко. С момента нашей последней встречи он исхудал еще больше и напоминал скорее скелет. Покрытые щетиной щеки впали, а лицо все было в кровоподтеках — это напугало меня. Хотя я сам выглядел не лучше, потому что даже Александр, рассмотрев мое лицо, испугался. Но стоило мне посмотреть в его глаза, такие же прозрачно-голубые и не утратившие блеска, я успокоился. Коваленко остался прежним, и это немного вселило в меня надежду. Лицо его уже через пару минут просветлело от искренней радости. Дрожа от волнения, мы обнялись, не произнеся ни звука, чтобы тот безмозглый дурак, поместивший нас в одну камеру, ничего не слышал. Не сдержавшись, я отвернулся, скрывая слезы, но потом увидел, что и по грязным щекам Александра прошли влажные дорожки, отчего мне еще больше захотелось выть и стенать так, чтобы мою боль слышала вся Москва. Мы ободряюще сжали кисти друг друга до еще большей боли, которую могли испытать на допросе, и сидели так неподвижно, будто одно это рукопожатие было спасением, той соломинкой, за которую мы отчаянно ухватились.
— Как же вы здесь…? — едва слышно прошептал я, когда мы сели рядом, опершись спиной о стену.
— Я сам не понимаю. Возможно, они допустили ошибку, и я не пробуду здесь долго. Все обнаружится, когда меня или вас вновь вызовут.
— Я-я-я… я не сказал им ничего… я-я-я ни за что не признаюсь…