Глаза у него сами собой смежались от недосыпа, а тело пробирал легкий озноб — не столько от мороза, сколько от давешних излишеств: позволил себе вчера усугубить в земском собрании, где провел бурную ночь в дебатах об устроении земства, а также о свободе слова и существовании (или, наоборот, отсутствии) человеческой души. Потом еще дискутировали насчет безумия (как в юридическом, так и в сугубо психиатрическом его аспекте), а также насчет невежества, просвещения, церкви и положения крестьянства. Потом еще, кажется, спорили о вольности крепостных, о реформах, даже монарший дом косвенно задели. Затем спор сам собой перетек на женский вопрос, который постепенно свелся исключительно к обсуждению достоинств двух сестер, актрис местного театра. Ну и далее о красоте и уродливости современного искусства, литературы, архитектуры, и вообще что может ждать Петербург через сотню-другую лет…
Неизменным антагонистом Улитова во всех этих спорах без конца и без начала (и, разумеется, без результата) был земский врач Артемий Всеволодович Дроздов, которого сам Улитов во всеуслышание объявлял единственным цивилизованным существом во всей Калуге.
Во рту с ночи, честно сказать, будто эскадрон ночевал. Заиндевевшие усы облепили Улитову губы, и лишь присутствие рядом ямщика сдерживало соблазн хищно облизать их, а заодно и расчесать ногтями бакенбарды. Шампанского за вечер, помнится (хотя и смутно), откупорено было преизрядно — Улитов даже прикрыл себе варежкой рот, словно сморозил невзначай какую непристойность.
Какие бы споры ни возникали у них с Дроздовым, а заканчивалось все одним: собственно Петербургом. А именно как их так угораздило застрять в этом захолустье, когда однокашники их по университету вымостили себе вон какие карьеры, всем на зависть, пробившись чуть ли не в цвет столичного общества. Иной раз друзья даже не столько спорили, сколько с мечтательной завистью вздыхали, произнося одни лишь названия центральных улиц и площадей столицы: «Ах, подумать только, Невский! Возле самой Дворцовой площади!» После чего нависала угрюмая тишина, казалось лишь оттеняемая гротескными силуэтами откупоренных бутылок в скупом свете свечей. Так наступала ночь, вслед за которой брезжило безрадостное утро, принося с собой унылую череду служебных будней.
Кучер Улитова Матвей не спеша раскуривал трубку. Закончив с этим делом, он наконец с покровительственным видом повернулся к своему седоку.
— Ну что, ваш бла'ародь, куды нынче? — спросил он снисходительно, берясь за вожжи. (Ишь расповадили их, мужланов: дали вольную.)
— В Оптину пустынь.
— Куды? В
— Ну да. Да трогай ты, наконец!
— Так далеко же!
— Знаю. Оттого и времени терять нельзя.
— Так до ночи оно небось и не доберемся!
— Почему это?
— А коли метель? Так и вовсе не доедем, с пути собьемся!
— Так что ты предлагаешь, друг мой? Торчать здесь, вместо того чтобы выполнять приказ начальства? Прикажешь телеграфировать в Петербург, что, дескать, исправник Улитов вынужден оставаться здесь? Кучер, мол, сомневается, что ехать далековато?
— Так ведь коли буран да в дороге завязнем, вы ж мне потом сами нагоняй сделаете. Это еще если Бог милует, то бишь в снегу не замерзнем.
— Нагоняя тебе как раз не будет, если в Оптину пустынь поспеем благополучно. Мне туда знаешь к кому попасть нужно? К отцу Амвросию.
— Да неужто к нему?
— Вот тебе и «неужто».
— К самому святому старцу?
— Уж не знаю, какой он святой…
— Да святой, истинно святой! Вот моя эта… дочка родственницы жены моей. Точнее, сестры свекрови ее кума дочка, кажись. Или не она, а кто-то из ее родни, — в общем, он ее и впрямь-таки исцелил! Ей-бо!
— Да, я тоже что-то такое слышал про его деяния.
— Доктора совсем уж было на нее рукой махнули. Угасала прямо на глазах. Все нутро ей наружу выворачивало. — Матвей изобразил как; Улитов брезгливо отвернулся. ~- Да только говорят, слабеет он, старец-то, — продолжал кучер, — недолго уж ему на этом свете осталось. Зато на том небось сразу в раю окажется.
— Что ж, тем более надо поторопиться, чтоб в живых его застать, — рассудил Улитов.
Матвей взглянул на исправника так, будто тот брякнул невесть какую чушь. Но все же поднял и дернул поводья, укоризненно качнув при этом головой. Пара лошадей, всхрапнув, тронулась с места в морозную даль — неспешно, словно чуя неохоту возницы.
Когда сеево снежинок сгустилось до хлопьев, Матвей ничего не сказал, а лишь на мгновенье обернулся к седоку. Оба уже долгое время молчали.
Вскоре кружащиеся хлопья полонили уже все видимое пространство. Они вихрились и кружились в воздухе, но всего обильнее падали на проторенную в снегу дорогу. Первым делом скрылись из виду окружающие перелески. Затем верстовые столбы. И вот уже сквозь неистово кружащуюся порошу Улитов различал разве что конские зады впереди.
Матвей натянул поводья, и сани вскоре остановились.
— Ну вот и сбились с пути, — подытожил он, делая руку козырьком в попытке что-нибудь разглядеть сквозь разгулявшуюся непогоду.
Улитов промолчал.