[Когда святой жил в уединенной келье за городом,] враг [рода человеческого] превратился в одного из городских сумасшедших и внезапно появился в келье. Войдя, он вскочил на плечи святого и начал глумиться над ним со злобным смехом. Но тот, призвав Христа и преисполнившись святого рвения, изгнал его[297]
.Итак, христианин должен был помнить, что под личиной сумасшедшего может скрываться не только юродивый, но и Дьявол. Ведь («ругаться миру») является призванием для них обоих[298]
.В развитие этой темы обратимся к житию Льва Ка- танского (BHG, 981), созданному примерно в этот же период. Там выведен весьма колоритный персонаж — злой колдун Илиодор, превращавший деньги в тлен, чарами заставлявший женщин задирать одежды и совершавший множество других пакостей. Нас теперь занимает следующий эпизод жития:
Этот нечестивый и неразумный Илиодор под предлогом того, что он христианин, вошел в Божий храм вместе с толпою верующих. Там он принялся лягаться и дико скакать, подражая ослу, а также игриво (·) запрыгивать на всех. Иногда он вызывал у прихожан смех, но иногда и негодование — ведь он болтал вздор и произносил чудовищные, кощунственные речи. Во время отправления священнодействий этот бедовый человек заявил присутствующим: «Я могу сделать так, что ваш епископ и все его священники начнут скакать»[299]
.Невозможно отрицать, что Илиодор безобразничает в церкви почти так же, как Симеон Эмесский. Неизвестно, держал ли агиограф в голове юродский тип провокации и тем более имел ли в виду его развенчать, но в любом случае читатель жития Льва Катанского получал урок: подобное поведение исходит от бесовских сил!
До сих пор мы говорили о религиозном юродстве. Но IX в. являет нам странный пример того, что можно условно назвать «светским юродством». Разумеется, такое словосочетание выглядит оксюмороном — ведь термин «юродство» в данной работе употребляется для описания феномена религиозной культуры. Но в нижеследующем пассаже мы сделаем исключение и позволим себе трактовать понятие «юродство» расширительно и метафорически — как тип поведения, то есть именно так, как это слово употребляется в русской культуре сегодня.
Продолжатель Феофана рассказывает, что император Михаил III (856—867 гг.) окружил себя компанией подонков, которых «облачал в… священнические одежды, преступно и святотатственно принуждал их к исполнению священных обрядов»; что приспешника своего Грилла он именовал патриархом, себя же — митрополитом Колонии; «золоченые сосуды… они наполняли горчицей и перцем и… таким образом издевались над непорочным таинством»[300]
и т. д.В этих сценах фигура императора не находится на первом плане, однако именно он выступает режиссером кощунственных забав, и суть их становится яснее из следующего эпизода:
Стремясь к благообразию неблагообразными средствами ( * * ), он [Михаил III] выходил за пределы приличия ( *), а царской чести в особенности. Как-то раз встретилась ему по дороге женщина, у которой он был восприемником сына, она шла из бани с кувшином в руках. Соскочив с коня, царь… отправился за женщиной, причем взял кувшин из ее рук и сказал: «Давай, не робей, женщина, веди меня к себе домой, хочется мне попробовать хлеба из отрубей и молодого сыра» (должно привести его слова). От этой необычной сцены женщина онемела ( * *)… Однако Михаил в мгновение ока обернулся, выхватил у нее мокрое после бани полотенце… отнял у нее ключи и сам был всем: и царем, и столоустроителем, и поваром, и пирующим. Он вытащил все содержимое из кладовки этой бедной женщины, угощался и трапезничал вместе с ней в подражание Христу, Богу нашему ( * )[301]
.Еще поразительнее то обстоятельство, что дальше императорская кума причислена к разряду «торговок и блудниц» [302]
, а в параллельном источнике, у Псевдо–Симеона, добавлено, что Михаил «считал, что купил эту женщину за те пятьдесят монет, что он дал ее мужу»[303].Я. Любарский отметил карнавальный характер увеселений Михаила и подвел итог: «Действия императора и его шутовской компании так или иначе связаны с ритуалами перевернутых отношений»[304]
. В этом пассаже чувствуется влияние теории М. Бахтина, авторитет которого наложил отпечаток на всю позднесоветскую гуманитарную науку. Однако не слишком ли расширительно толкуется бахтинское понятие «карнавальности»? Мы еще вернемся к этой теме в связи с проделками Ивана Грозного (см. с. 266—269), а здесь достаточно сказать, что карнавал одинаково карнавален для всех его участников, тогда как у Продолжателя Феофана женщина «онемела» от представшего перед ее глазами зрелища — она явно не может угадать даже такой простой вещи: веселится Михаил или издевается. Что у императора на уме, не знает никто. Он страшен в своей непредсказуемости — как юродивый.