Я пела псалом, по-прежнему не поднимая глаз, слова странным эхом отдавались в мозгу. I
Слишком поздно я отвела взгляд.
Псалом пропели. Началась служба. Я почти не слышала, что говорилось о посте, о покаянии, я замкнулась в своем горе; ничто остальное меня не трогало. Слова:
Какое-то движение вывело меня из ступора. Я подняла голову. Я стояла почти в самой глубине часовни; сначала мне показалось, что монахини со смиренно склоненными головами двинулись вперед для причащения. У алтаря на коленях, опустив голову, держа в руке плат, стояла одна. Вереница сестер тянулась вслед, и каждая, подходя, снимала плат. Я последовала за всеми, считая, что так велено. Продвигаясь вперед к кафедре, я сталкивалась с возвращавшимися оттуда сестрами. Дрожа, точно овцы, они шли, точно в полусне, мимо моего взгляда, с обескураженными, растерянными лицами. И тут я увидела ножницы в руке Лемерля и все поняла. Новации начались.
Впереди меня Альфонсина заступила на свое место у кафедры, в трепете полного повиновения подставив затылок под ножницы. Настала очередь Антуаны. Прежде я никогда не видала ее с непокрытой головой, и внезапно открывшиеся ее густые волосы поразили меня своей красотой. Но вот в дело вступили ножницы, и Антуана вновь стала прежней, бесцветной, точно выброшенная на берег медуза, губы беспомощно вздрагивают. Лемерль произносит свое благословение:
— Отныне отрину я всю суету мирскую во имя Отца и Сына и Святого духа!
Бедная Антуана. Какую иную мирскую суету ведала она в своей грустной, наполненной страхом жизни, кроме кухонной и провиантской? Мимолетная красота явилась и погасла. Она стояла, испуганно тараща глаза, волосы неровными клочками торчали в разные стороны; тучные, сведенные вместе руки шевелились, будто все ее утешение было в привычном, покойном мешании теста.
Следующей была Клемент: она склонила голову, льняные пряди блеснули в свете. Как странно: только вечно молчаливая Жермена вскрикнула, едва ножницы коснулись волос Клемент. Клемент просто дерзко взглянула на Лемерля, от стрижки она стала моложе, блудница с лицом отрока.
Но волосы были не единственной мирской суетой, которую нам предстояло отринуть. Старая Розамонда с остриженной, плешивой головой покорно сняла с шеи и протянула Лемерлю свой золотой крестик. Губы ее шевелились, но слов было не разобрать. Скоро на обратном пути она поравнялась со мной, подслеповато шаря взглядом по часовне, будто ища кого-то и не находя. За ней Перетта, уже и так остриженная, угрюмо вытягивала из карманов свои сокровища. Какое там — жалкие безделки. Обрывок ленты, гладкий камешек, лоскуток, ничтожные, безобидные суетные пустяки, милые лишь детской душе. Особенно не хотелось ей расставаться со своим эмалевым образком, и уж было удалось спрятать его в кулачке, но сестра Маргерита не преминула заметить, и образок последовал вдогонку остальным сокровищам. Перетта ощерилась маленькими зубками на Маргериту, но та благочестиво отвела взгляд. Краешком глаза я видела, что Лемерль едва сдерживает смех.
Теперь моя очередь. Я бесстрастно смотрела в пол, пока мои волосы, огненный локон за локоном, падали вниз на груду прочих трофеев. Я думала, почувствую что-нибудь, — ярость или стыд, — этого не случилось, только затылок жгло от его пальцев, когда он, подавшись ко мне, смахивал вниз ворох спутанных прядей, срезая новые проворной, уверенной рукой, что помогло скрыть от чужих глаз тайное: то прижмет мне большим пальцем мочку уха, то чуть коснется впадинки на шее, — все это проделывалось скрытно, так чтоб никто не заметил.
При этом говорил он на два голоса: для всех громко произносил свое Benedictus[36]
, а мне еле слышно, едва шевеля губами, быстро нашептывал: