Мать Изабелла в тревоге. Она сообщает мне это с неосознанным высокомерием высокородного отпрыска: детские страхи под маской взрослого тщеславия. Ее преследует страх, признается мне она. О своей душе; о своем спасении. Сны ей, видите ли, снятся. Спит всего три-четыре часа за ночь — видно никак не угомонится природа, — и даже если забывается сном, он наполнен пугающими сновидениями, каких она прежде не знала.
— Какими же? — прищуриваясь, чтобы спрятать улыбку, спрашиваю я.
Хоть она всего лишь дитя, но чувства ее остры, интуиция поразительна. В другие бы времена я мог бы сделать из нее неплохую картежницу.
— Кровь! — тихо произносит она. — Мне снится, что кровь льется из-под могильных плит крипты и струится прямо в часовню. Потом снится черная статуя у дверей, и кровь хлещет из-под нее. Потом снится сестра Огюст, — говорю же, интуиция у нее поразительна, — и колодец. Снится, что кровь течет из колодца, который роет сестра Огюст, и
Отлично. Мог ли я ожидать от своей маленькой ученицы воображения такой мощи? Замечаю, что у нее вокруг носа и на подбородке проступают прыщики, она явно нездорова.
— Ты не должна так изнурять себя, дочь моя, — мягко говорю я ей. — Самоотречение лишь может довести тебя до нервного срыва, что никак не споспешествует надежному завершению наших здешних трудов.
— В снах есть истина, — угрюмо бормочет она — Разве не была окрашена колодезная вода? А причащение?
Я скорбно киваю. Трудно представить, что ей всего лишь двенадцать лет: изможденное личико, красные глаза — как у немощной старухи.
— Сестра Альфонсина видела в крипте нечто, — снова тихо произносит она, мрачно и в то же время властно.
— Тени, — коротко отзываюсь я, подливая масла в огонь.
— Нет, не тени!
Она сжимается вся, кривя рот, прикладывает руку к низу живота.
— Что с тобой?
Рука моя чуть задержалась у нее на спине; она отпрянула.
— Да нет!
Говорит, спазмом свело. Сильные боли, вот уже несколько дней. Пройдет. И будто хочет еще что-то мне сказать, на мгновение старушечья маска исчезает, я вижу лицо ребенка, каким она могла бы быть. Но вот она берет себя в руки, и в этот момент в ней явственно проступают черты ее дядюшки. Сходство меня радует; оно напоминает мне, что передо мной не простой ребенок, а отпрыск мерзкого, вырождающегося племени.
— Теперь оставьте меня! — высокомерно произносит она. — Я хочу помолиться одна.
Я склоняю голову, пряча улыбку. Молись, молись, сестренка! Роду Арно твои благие молитвы пригодятся скорей, чем ты думаешь.
Прошлой ночью Жермена наложила на себя руки. Мы обнаружили ее нынче утром повесившейся на поперечине, наполовину спустившейся с нею в колодец. Под тяжестью тела деревянная стойка провисла, но не вырвалась из глиняных стенок. Еще немного, и труп осквернил бы колодезную воду гораздо опасней, чем краска Лемерля. Смерть Жермены была так же загадочна, как и ее жизнь. Поблизости мы обнаружили едва различимые непристойные послания на стенах часовни, а также на статуях, выведенные тем же черным жирным карандашом, которым была изуродована новая Дева Мария. Бернардинский крест был сорван Жерменой с манишки, остатки ниток из ткани аккуратно выдернуты, словно она хотела уберечь нас от позорного вида самоубийцы с крестом на груди.
Я лишь мельком видала ее лицо, когда ее извлекали из ее висячего упокоения, но мне показалось, что оно мало изменилось. Даже и в смерти рот ее хранил высокомерно-презрительное выражение, то, с которым всегда ожидают, как и получают, от жизни только самое худшее, и за которым прячется никому не ведомая нежная, легко ранимая душа.
Ее погребли без отпевания перед Часом Первым у скрещения дорог за монастырскими стенами. Я сама рыла ей могилу, вспоминая, как мы с ней рыли колодец, и очень тихо я произнесла слова скорби, обращенные к Сент-Мари-де-ля-Мер. Томасина хотела было проткнуть сердце усопшей осиновым колом, чтоб та не восстала из мертвых, но я не позволила. Пусть Жермена упокоится как может, сказала я; мы монахини, не дикари какие-нибудь.
Томасина зло огрызнулась себе под нос.
— Что ты сказала?
— Ничего!
И все же мне опять было как-то неспокойно. Это чувство преследовало меня весь день: в монастыре, в саду, в часовне; оно не оставляло меня в пекарне и в поле. Не стало легче и когда спала жара. К ночи воздух сделался плотен и влажен, солнце тусклой монетой светило из-за укрывшего его простыней облака. Под этой простыней мы обливались потом, от нас воняло. Никто вслух ни про самоубийство Жермены, ни даже про Нечистую Монахиню не заговаривал, но от этого никуда не уйдешь: еле слышно роптали, испытывая страх, лишавший нас покоя. Ведь это была уже вторая за многие месяцы смерть — и обе смерти случились при необычных обстоятельствах. Казалось, очередное несчастье не заставит себя долго ждать.