Признаться, я рассказала ему о себе больше, чем сама хотела, — гораздо больше, чем следовало бы. Но он был неотразим, он был умен, и внимание его мне льстило. Многое в моих рассказах отдавало ересью: смесь цыганских премудростей и уроков Джордано. Земля и планеты, движущиеся вокруг Солнца. Богиня урожая и наслаждений, которая древнее Святой Церкви. Ее паства, свободная от оков греха и покаяния. Равенство мужчин и женщин — при этих словах Лемерль усмехался, для него это уж было слишком, но от высказываний разумно удерживался. Я думала, за столько лет он все позабыл. И только много позже поняла: Ги Лемерль ничего не забывает; все у него откладывается про запас; все малости, что узнает, он накапливает в своем хранилище. Я была наивна. Нет мне оправдания. Но несмотря на все, что случилось потом, я готова поклясться: все-таки и он ко мне в конце концов начал что-то испытывать. Все-таки и в нем пару раз что-то всколыхнулось. Впрочем, как оказалось потом, мне этого было мало. Слишком мало.
Я никогда не знала его настоящего имени. Он намекал, что из благородных, — он явно был не простолюдин, — правда, даже в разгар своего обожания я не верила и половине того, что он рассказывал. Он говорил, что был актер, что писал пьесы, поэмы в классическом стиле; говорил, что пережил беды, крах надежд; с восторгом вспоминал битком набитые толпой театры.
Что он был актер, сомнений не было. Ему были присущи актерский дар перевоплощения, широкая улыбка триумфатора, особая величавая поступь, горделивая посадка головы. Он прекрасно умел использовать свои таланты: торговал ли фальшивыми пилюлями или сбывал с рук дохлую клячу, его искусство убеждать граничило с волшебством. Но не с лицедейства все у него началось. Он явно где-то учился; читал по-латыни и по-гречески, и некоторые из упомянутых Джордано философов были ему известны. Скакал на лошади не хуже любого циркового наездника. Мог обчищать карманы, как истинный вор, и в любой азартной игре ему не было равных. Казалось, он может освоиться в любых обстоятельствах, исподволь овладевая нужными навыками, но, как я ни старалась, мне не удавалось пробиться сквозь барьеры выдумки, фантазии и откровенной лжи, которыми он себя окружил. Его тайны, какие бы они ни были, остались при нем.
Но было и еще кое-что. Старое клеймо высоко на его левом предплечье, лилия, за многие годы выцветшая почти до сизости. Когда я спрашивала, он отделывался уклончивой улыбкой, ссылаясь на плохую память. Правда, я заметила, что каждый раз после моего вопроса он прикрывал одеждой знак, и строила свои догадки. Было время, моему Черному Дрозду обломали перья, и об этом ему неприятно вспоминать.
6
♥
Я никогда не верила в Бога. Точнее говоря, в
Джордано звал меня язычницей. Это не звучало похвалой, ведь он был правоверный иудей и верил в воздаяние небес за земные страдания. Он считал язычников людьми без Бога и без нравственности, безоглядно предающимися плотским удовольствиям, кому опасность скорее в радость, чем на беду. Мой старый учитель ел мало, регулярно постился, часто молился, остальное время посвящал своим ученым занятиям. Он был нам хороший товарищ, с единственной оговоркой: по субботам отказывался вместе с нами прибирать вокруг стоянки и еще предпочитал обходиться без огня даже в зимнюю ночь, только бы не трудиться, чтобы разжечь его. Если позабыть об этих странностях, в остальном Джордано был такой же, как и мы. Не видала, чтоб он вкушал плоть христианских младенцев, как убеждала нас Церковь в отношении его соплеменников. По правде говоря, к мясу он вообще едва притрагивался. Что лишний раз доказывает, как несостоятельны порой церковные проповеди.
Возможно, и сам Джордано пребывал в заблуждении, говорила я себе при всем своем послушном старании походить на своего учителя. Его иудейский бог казался мне очень похожим на нашего католического, а его Единосущная Вера казалась мне мало отличной от веры гугенотов или английских еретиков-протестантов. Должно же быть еще что-то, беспрестанно повторяла я себе. Что-то, кроме греха и покаяния, праха и молитв; что-то, в чем есть любовь к жизни, без оглядки, как во мне.