Бар Эсперанса принадлежал выходцу из Вены, поэтому он очень скоро стал местом, где собирались австрийцы, живущие в Сан-Паулу. Он был чем-то вроде кафе «Спорт» в Вене, представляя собой его антипод, потому что его посещали в основном иностранцы. Завсегдатаев можно было разделить на две группы, одну составляли австрийские предприниматели, дельцы, служащие международных концернов. И совсем другую — художники и интеллектуалы, что объяснялось тем, что Освальд, владелец бара, был известным в Сан-Паулу художником. Вырученные с продажи картин деньги после одной из его выставок, имевшей большой успех, и позволили ему купить этот бар. Между обеими группами — после некоторого количества принятого спиртного, что в конечном счете выливалось в грандиозные попойки — устанавливалось гармоническое взаимопонимание и согласие относительно собственного превосходства над местными, которых презрительно называли «бразильяшками». С увеличением количества выпитого гармония нарушалась, и стороны переходили к взаимным насмешкам и оскорблениям. Художники обвиняли дельцов в эстетической и интеллектуальной неосведомленности, которая превосходила необразованность неграмотных «бразильяшек». Они насмехались над дурным тоном нуворишей, которые принялись ввозить из Австрии крестьянские дома, чтобы произвести впечатление на «бразильяшек», или радостно откликались на приглашение ополоумевшего австрийского консула посетить концерты Венского хора мальчиков, чтобы потом выслушивать от супруг бразильских миллионеров комплименты австрийской культуре. Предприниматели же потешались над непрактичностью и наивностью художников, которым давно пришлось бы переселиться к «бразильяшкам» в favelas, если бы не пособия и стипендии, которые они получали из Австрии; они называли интеллектуалов тунеядцами и болтунами, поддерживающими вздорные теории, абсолютно несостоятельные на практике, которую они, предприниматели, конечно, знали лучше художников. Напряженность дискуссий колебалась в диапазоне от «Послушай, приятель» до «Ах ты, ублюдок». По мере поглощения спиртного, которое подавал сам Освальд, восстанавливались братские отношения, все громче звучали взаимные заверения в том, как все-таки сильно они превосходят «оставшихся там» в жизненном опыте и насколько провинциальны их земляки, которые до сих пор еще живут в Австрии. И к моменту закрытия бара устанавливалась, наконец, атмосфера своего рода всеобщей эйфории, которая питалась умильным и сладостным осознанием того, что пусть нет им нигде пристанища, но они везде — элита. Одним словом, это были абсолютно нормальные конъюнктурные эмигрантские бредни, которые в баре Эсперанса находили питательную почву, и всякий здравомыслящий человек сразу убрался бы отсюда подальше.
Лео стал в этом баре завсегдатаем.
Для него атмосфера бара таила в себе нечто соблазнительное, от чего он никак не мог отказаться. Этот бар был, как ни странно это звучит, прямо-таки создан для него. Впервые в жизни он получил всеобщее признание. Превратности и перипетии его жизни выстроились в этом баре в картину триумфа, который он отмечал здесь ежедневно до самого закрытия бара. Он был единственным посетителем, которого признавали оба лагеря, а значит, в каком-то смысле, весь мир этого заведения. Предприниматели чтили его как протеже старейшины банковского дела Левингера, который и сам достиг определенного уровня богатства. А интеллектуалы чтили в нем не только личного друга легендарного коллекционера Левингера, но и как старого рубаку «Критической теории», который, как в этих кругах отлично помнили, в прежние времена приобрел некоторую известность благодаря авангардистскому толкованию Гегеля и который сегодня без труда может сделать основательный доклад на любую тему.
Очень скоро за Лео в баре Эсперанса закрепилось прозвище «профессор», в котором выразилось признание интеллектуалами его духовного уровня, а предпринимателями — его деловой карьеры.
Для одних он был свободным гением, для других — человеком, достигшим экономического процветания, и Лео ничего не оставалось, кроме как радоваться этому счастью, однако счастливое чувство испарялось сразу, как только бар закрывался и он возвращался домой, но это заставляло его теперь постоянно стремиться в этот бар.
Однажды, когда он пьяный, но еще с принесенным из бара задором, переступил рано утром порог своей квартиры и вошел в кабинет, настолько запыленный, что на столешнице письменного стола он мог спокойно писать пальцем, ему пришло в голову, что этот кабинет — единственный его труд, который он довел до конца. Произведение всей моей жизни, подумал он. Собственно говоря, надо было бы показывать его посетителям за небольшие деньги как овеществленное воплощение апорий[25]
существования интеллектуала. Или, подумал он, наливая себе водки, после которой он должен сразу заснуть, или можно попытаться продать эту комнату музею современного искусства.На следующий день, на трезвую голову, он уже не считал эти свои утренние мысли остроумными, но, к счастью, тут же снова о них забыл.