Что-то в ней изменилось. Таким отрешенным лицо бывает только у Перетты, глаза с золотым ободком блестят не хуже надалтарных украшений, но девочка словно притихла. Встревоженная, я хотела с ней поговорить и спросить, где же она пропадала целых три дня, но, увы, не успела. Сестра Маргарита уже позвонила к вигилии, не оставив времени на вопросы, даже если бы Перетта захотела ответить.
Лемерль появился лишь на приме. Он настоящая «сова» и даже в бытность лицедеем вставал часов в восемь-девять, а потом читал до полуночи, транжирил свечи, не дешевые сальные, а восковые, когда нам едва на еду хватало. Лемерль всегда так себя вел, а мы принимали как должное, точно он хозяин, а мы — слуги. Самое ужасное, нам это нравилось — мы прислуживали ему с готовностью, почти безропотно. Мы лгали ради него, воровали ради него, оправдывали его неоправданный эпатаж.
— Таким он родился, — сказал мне Леборн, когда я не смогла сдержать возмущения. — Одним это дано, другим нет.
— Что «это»?
— Харизма, милочка, или то, что нынче за нее сходит, — криво улыбнулся карлик. — Она вроде блеска, иные с ним рождаются. Этот особый блеск и ставит его выше меня.
Я ничего не поняла и честно в этом призналась.
— Нет, милочка, поняла, — заверил Леборн, в кои веки спокойный и доброжелательный. — Ты знаешь, что Лемерль — ничтожество, что он всех презирает и однажды предаст, но все равно хочешь ему верить. Он как те статуи в церкви: снаружи сверкающая позолота, внутри гипс. Мы знаем, из чего они, но обманываем себя, потому что лучше верить в бога-обманку, чем жить в безбожии.
— Но ты все равно за ним следуешь, да? — спросила я.
Леборн косо на меня взглянул.
— Верно, — отозвался он. — Только я же шут. Нет шута — нет цирка.
«Ну, Лемерль, сегодня у тебя шутов хоть отбавляй», — подумала я, наблюдая, как все взгляды, словно намагниченные, устремляются к нему. Вот он переступил порог часовни, и я отметила, что ночные утехи вреда ему не принесли. Свежим и отдохнувшим казался Лемерль в своем черном облачении. Волосы аккуратно собраны на затылке, поверх сутаны, как полагается, расшитый наплечник, в холеных белых руках неизменный серебряный крест. Будто случайно Лемерль встал под уцелевшим витражным окном, в которое уже стучались длинные розово-золотистые пальцы зари. Я сразу поняла: он что-то затеял.
Рядом с Лемерлем стояла Альфонсина. После ее приступа в монастыре болтали всякое, хотя большинство сестер знали Альфонсину достаточно хорошо, чтобы отринуть самые нелепые слухи. Однако, появившись в часовне вместе с Лемерлем, она привлекла к себе немало внимания, чем не преминула воспользоваться: бросала на нас затравленные взгляды, спотыкалась, кашляла в кулачок. Альфонсина держалась так, словно истерика в склепе не опозорила, а возвысила ее над нами, и с обожанием смотрела на Лемерля. Другие сестры — Антуана, Клемента, Маргарита, Пьета — тоже смотрели на него, кто с надеждой, кто с восхищением, кто со страхом. Правда, не все взгляды светились обожанием. Жермена, например, старательно изображала равнодушие, но в ее глазах читалось нечто иное. Лемерль — глупец, если не узнал угрозу: получи Жермена хоть полшанса, ему не поздоровится.
Лемерль дождался тишины и заговорил.
— Дети мои! Последние дни принесли нам великие испытания — колодезь наш осквернен, обычные службы прерваны, великое обновление под угрозой. — По часовне прокатился негромкий ропот одобрения. У Альфонсины, казалось, вот-вот случится новый обморок. — Но теперь испытания позади, — объявил Лемерль, делая шаг от кафедры к алтарю. — Мы пережили их и стали сильнее. В знак силы нашей, веры и надежды нашей… — Лемерль выдержал эффектную паузу, и сестры замерли в ожидании, — да примем мы причастие. Да свершится таинство, которое так долго не свершали в этих стенах! Quam oblationem tu, Deus, in omnibus quaesumus, benedictam…[27]
Сестра Пьета, отвечающая за ризницу, медленно прошла к комнатке, где хранятся наши малые сокровища, достала потир и священные сосуды для причастия. Мы ими почти не пользуемся. Сама я за пять лет в монастыре причащалась лишь раз. Мать Мария в благоговейном страхе пред сокровищами доминиканцев велела их беречь и даже смотреть на них редко позволяла. Лемерль нарушил это правило, как и все остальные. В глубине ризницы была каменная печь для приготовления облаток; если мне не изменяет память, к ней не прикасались лет двадцать. Откуда облатки у Лемерля, оставалось только догадываться: то ли сам испек, то ли мать Изабелла кому-то из сестер поручила. Сестра Альфонсина поднесла Лемерлю гостию, а он налил вино в украшенный самоцветами потир из потускневшего серебра.
Мать Изабелла первой подошла к алтарю и преклонила колени. Лемерль положил длань ей на лоб и взял облатку с серебряного блюда.
— Hoc est enim Corpus Meum[28].
Я вдруг покрылась гусиной кожей и сделала пальцами рогатку, чтобы отогнать лихо. Что-то сейчас случится, я чувствовала это, как приближение грозы.
— Hic est enim calyx Sanguinis Mei…[29]