Год спустя у нас действительно возникли серьезные неурядицы. Попытки их ликвидировать, предпринимавшиеся в течение долгого времени, не дали результатов, и мы решились обратиться к нему. Так было положено начало нашим длительным дружеским связям, благословенным и для нас лично, и для Нидерландской Церкви в целом, которую он принял тогда под свой омофор. Ведь это означало, что он действительно берет нас под свою защиту, и он великодушно защищал нас от всех ударов, которые по злой воле были направлены на молодую и уязвимую общину.
Итак, мы получили возможность узнать его лучше и наблюдать его невероятный образ жизни. Ведь он часто навещал нас и во время посещения Русской Церкви в Нидерландах обыкновенно оставался с нами в монастыре, где чувствовал себя как дома. К тому же мы неоднократно ездили с ним во Францию, в Леснинский монастырь, или бывали у него в Русском кадетском корпусе в Версале.
Что поражало сразу, так это его неправдоподобно строгий аскетизм. Будто святой пустынник первых веков явился среди нас. Он никогда не ложился в кровать и даже не имел ее (непонятно, как во время тяжелой болезни его ухитрялись выхаживать). Он спал краткими урывками, иногда несколько минут, стоя на молитве, по ночам – несколько часов, сидя на стуле, а иногда, смущая многих, – во время неинтересного для него разговора (но и при этом он, однако, никогда не терял нить беседы). Всегда ходил босиком, даже по жесткому гравию Версальского парка. Позднее Митрополит запретил ему это – после серьезного заражения крови от пореза стеклом. Питался он только раз в сутки, ближе к полуночи, когда кто-нибудь за этим следил, когда же не следили, то мог пропустить и эту трапезу.
Но еще более впечатляющим был «живой пример» его молитвы. Божественную литургию он служил каждый день, при любом, даже самом малом числе присутствующих. Во время богослужения тратил много времени на приготовление Даров. Дискос был переполнен из-за множества поминовений. Из каждого «кармашка» он доставал записки с именами, каждый день добавлялись все новые – из писем, доставленных со всех частей света: люди просили его молитв, особенно за больных. К тому же он хорошо запоминал всех, с кем ему довелось встречаться в своей деятельной жизни. Он знал и помнил их нужды, и уже это было для людей утешением. Во время Великого входа с Дарами он начинал новое поминовение по вновь полученным запискам, так что хор должен был иногда трижды повторять Херувимскую. После Божественной литургии он еще часами задерживался в храме. С исключительной тщательностью очищал чашу и дискос, жертвенник и алтарь. Одновременно потреблял несколько просфор и пил много теплоты.
Он читал вслух часы, где бы ему не случалось быть: часто в поезде или на пароходе, среди других пассажиров (он много путешествовал). Днем читал утреннюю корреспонденцию, после Божественной литургии какое-нибудь доверенное лицо распечатывало полученные им письма, чтобы узнать, нет ли каких-нибудь срочных просьб. Порой он сам рассказывал о содержании писем до их распечатывания – даже если речь шла о делах, о которых он ничего не слышал в течение весьма длительного времени. Строго следил, чтобы в храме, и особенно в алтаре, не велись посторонние разговоры – те, что не относятся к богослужению.
В первую очередь его внимание было обращено к больным и одиноким, которых он навещал даже в самых отдаленных местах. На ремешке вокруг шеи он носил плоский кожаный ковчежец с иконой – копией чудотворной Курской иконы, привезенной эмигрантской Церковью из России. У постели больного он пел своим прерывистым голосом небольшую службу Божией Матери, а в нужный момент приносил ему и Святое Причастие.
Его любимцами были дети, которых он так охотно держал при себе. Он всегда интересовался ими, экзаменовал их, посылал им открытки и приносил подарки. Он мог смотреть им в глаза по несколько минут тем теплым лучистым взглядом, который проникал в глубину души, и это было как объятие матери для младенца. Этот взгляд был незабываем. Тело этого аскета было как высохшая кора дерева, но каждый, кто встречался с ним взглядом, ощущал себя самым любимым существом на земле.