Я представляю себе чувство странной неуверенности, которое испытывали Шейды или, по малой мере, Джон Шейд, -- как если бы части повседневного, плавно катящего мира поотвинтились, и вы обнаружили вдруг, что одна из ваших покрышек едет с вами рядом, или рулевое колесо осталось у вас в руках. Мой бедный друг поневоле вспоминал драматические припадки своего отрочества и гадал, -- не новая ли это генетическая вариация той же темы, продолженной деторождением. Старания утаить от соседей ужасные и унизительные явления были не последней его заботой. Он испытывал страх и терзался жалостью. И хоть им так и не удалось схватить за руку их рыхлую, хилую, неуклюжую и серьезную девушку, скорее заинтересованную, нежели напуганную, ни он, ни Сибил ни разу не усомнились, что каким-то непонятным образом именно она является опосредующей силой бесчинств, которые родители ее считали (тут я цитирую Джейн П.) "внешней вытяжкой или выделением безумия". В этой связи они мало что могли предпринять, -- отчасти потому, что не очень доверяли современной шаманской психотерапии, но более из страха перед Гэзель и из боязни ее обидеть. Впрочем, они тайком побеседовали со старомодным и ученым доктором Саттоном, и беседа укрепила их дух. Они подумывали о переезде в другой дом или, говоря точнее, громко обсуждали этот переезд друг с дружкой так, чтобы всякий, имеющий уши, мог услышать, что они подумывают о переезде, -- и злой дух сгинул, как случается с moskovettom, этим мучительным ветром, этой глыбой холодного воздуха, во весь март дующего в наши восточные берега, пока внезапно, в одно из утр, не заслышится пение птиц, и флаги повиснут, обмякнув, и очертания мира снова встанут по местам. Явления прекратились полностью, и если не забылись, то по крайности никогда не упоминались; но как все-таки любопытна наша неспособность увидеть таинственный знак равенства между Гераклом, рвущимся на простор из слабого тельца невротического ребенка, и неистовым духом тетушки Мод, как удивительно, что наше чувство рационального довольствуется первым же объяснением, подвернувшимся под руку, хотя, в сущности, научное и сверхъестественное, чудо мышцы и чудо мышления равно неисповедимы, как и все пути Господа Нашего.
Строка 231: Смешны потуги и т.д.
В этом месте черновика (датированном 6 июля) ответвляется прекрасный вариант, содержащий один странный пробел:
Тот, странный, Свет, где обитают вечно
Мертворожденные, где все увечья
Целят, где воскресают звери наши,
Где разум, здесь до времени угасший,
Живет и достигает высших сфер:
Бедняга Свифт и ------, и Бодлер.
Что заменил этот прочерк? Имя должно быть хореическим. Среди имен знаменитых поэтов, художников, философов и проч., сошедших с ума или впавших в старческое слабоумие, подходящих найдется немало. Столкнулся ли Шейд с чрезмерным разнообразием и, не имея логического подспорья для выбора, оставил пробел, полагаясь на таинственную органическую силу, что выручает поэтов, заполняя такие пробелы по собственному усмотрению? Или тут было что-то иное, -- некая темная интуиция, провидческая щепетильность, помешавшая вывести имя выдающегося человека, бывшего ему близким другом? Может статься, он сыграл втемную оттого, что некий домашний читатель воспротивился бы упоминанию этого именно имени? И коли на то пошло, зачем вообще называть его в столь трагическом контексте? Тревожные, темные думы.
Строка 238: Подобье изумрудного ларца
Это, сколько я понимаю, сквозистая оболочка, оставленная на древесном стволе созревшей цикадой, вскарабкавшейся сюда, чтобы выбраться на свет. Шейд рассказывал, что однажды он опросил аудиторию из трехсот студентов, и только трое знали, как выглядит цикада. Невежественные первопоселенцы окрестили ее "саранчой", которая, разумеется, есть не что иное, как кузнечик, и ту же нелепую ошибку совершали многие поколения переводчиков Лафонтеновой "La Cigale et la Fourmi"{1} (смотри строки 243-244). Всегдашний спутник cigale, муравей, вот-вот забальзамируется в янтаре.