— Чувствуется… — сказала Тоня и затворила дверь.
Он расслабился, но ещё пару раз открывал глаза. Клоун не появлялся… Он задремал, проваливаясь в тишину, будто жизнь кончилась, а тревоги забылись и впредь ничего не значили…
Потом словно бы пошёл дождь… Дрёма отступила. В ночной тишине слышался шум воды… Душ, определил он. Может быть, Тоня моется, подумал он и вдруг раскрыл глаза, вспомнив, что так же шумел душ вчера. Он, встав, прошёл в холл, где шум струй был сильнее, но, боясь, что это не Тоня, заглянул в гостиную, убедиться, что там пусто. Он увидел простыни в сумраке и не понял, но, боясь напугать Тоню, если она все-таки здесь, вернулся в холл. Шум струй усилился. Вытерев пот с губы, он смотрел наверх, на свет из ванной… Впрочем, ведь он сам его зажёг. Он крался лестницей, вдоль стены, — так было тише и не столь страшно. Потом заглянул за угол. Дверь, как он её открыл, так и была открыта. Значит, можно легко заглянуть в щель… Ванна была пуста, душевой кабинки он не видел. Медленно втиснулся внутрь — и шум смолк. С бурным сердцем он отворил стеклянную дверцу. Там было душно и ароматно, кафель был в густой испарине, с воронки капало, полотенце висело влажное. Он пощупал его и поднёс к лицу. Пахло Леной… Он огляделся. Мокрый след вёл к узкому затуманенному окну, настежь раскрытому. Вытянув руку, с жуткой уверенностью, что за окном вдруг Лена, а всё случившееся — фантом, он бросился к окну, но, когда показался клоун с Лениной приподнятой бровью, выбежал вон и упал. В кухне он влез в кладовку, чтобы сидеть там на корточках. Дверь, которую он прикрыл, скрипнула, и он умер бы от страха, не скажи вдруг Тонин голос:
— Пётр Игнатьич!
Тоня включила свет. Он прикрылся.
— Господи! Вы зачем тут?
— Тоня, не уходи! — он схватил её.
— Пётр Игнатьич…
Она его повела и, когда повернула к лестнице, он сказал:
— В гостиную.
Они сели на простынях, она твердила:
— Вы как зашли, я думала всякое. Знаете, как бывает…
— Да, Тоня… — Он сунулся лицом ей в грудь, поняв, что тело, должное по природе смиряться перед его телом, — единственное, что его в этом мире не отторгает, за что он держится, чтоб не рухнуть в кошмар, разверзшийся перед ним и ждущий. Он навалился, не слушая, и она обняла его.
После он не мог ничего сказать, и Тоня тоже. Всё было опять, как прежде, те же проблемы, тот же ужас с клоуном и с непонятными шумами — они возникали из ничего, словно нечто пыталось существовать в новой среде.
— Пётр Игнатьич, что мы наделали? Лена Федоровна…
— Лены нет, — сказал он.
— Как нет? — Тоня обмякла.
— Нам здесь нельзя, — сказал он.
— Я теперь вам любовница?
— Я не знаю. Ты разберись сама. — Он застёгнул брюки. — Здесь нам нельзя… Идём.
Он пошёл в сторону дорожного фонаря, светящего сквозь туман. Она нагнала его. В Жуковке взяли такси. Тоня села рядом и вдруг сказала:
— Пропала я.
—
— Вы меня, Пётр Игнатьич, любите?
— Ну, а ты, Тоня, любишь? — Он отстранил её, взяв за плечи и глядя в глаза. — Я ведь надеялся на любовь такую, что унесла б меня с этой Рублёвки … Дай её! А твоя любовь сведется к деторождению. Тебе б только мужа и детей рожать… А я, Тоня, чудес хочу — любви безвозвратной, откуда не возвращаются… Что ты, вообще, спрашиваешь? Это я ведь пришёл к тебе — а не ты ко мне.
— Бой мой, я вас люблю. Нет-нет, я первая к вам пришла… Думаете, осталась бы? Не осталась. Я вас давно люблю!
— И в Москву ты ко мне приехала? Я не герой сериала «Рублёвский принц», у меня нет ни дома, ни денег, ни даже жизни.
— Нет, я для вас, — решила она, — здесь… Думала, что в Москву. Вышло — для вас.
— Тогда, — бросил он, — лучше тебе в Магадан! Я скоро буду там.
Тоня требовалась Девяткину — и не требовалась. В нормальном плане он в ней нужды не видел. В метафизическом плане, напротив, чувствовал: Тоня — единственная, кто готов шагнуть за предел, за который его выперли. Он ей дал волю делать, что захочет. Если бы попросила высадить её — высадил бы.
Но Тоня ехала с ним и ехала.
У старого серого дома в центре, с большими окнами (Девяткин много раз замечал на нём пыльную памятную доску, за все годы так и не удосужившись узнать, в чью она честь) они вылезли, и такси умчалось. Здесь всегда — при царе и в советскую эру — жили богатые. Они и сейчас жили здесь. Бедных изгнали. Он встретил однажды пьяницу — тот твердил, что родился здесь, но в девяностые их выселили, дом купила фирма, а теперь он, больной, перед смертью хотел посмотреть на родные места. Вспомнил, как в подвале целовался первый раз в жизни, а на этом на чердаке жили голуби и повесился их сосед. Девяткин затосковал, думая, что мир с застывшей в нём памятью и прошедшей жизнью — всё уплывает в вечность, как в жерло. Вечность, по сути, уничтожитель. Сам он подхвачен Летой тоже…