— О своей горькой жизни расскажи лучше кому-нибудь другому — у меня пистолета нет. А был бы — дал бы тебе его обязательно.
И тут мне стало стыдно-стыдно, наверное, потому, что мне и в голову не приходило, будто у этого бедолаги может быть какая-то своя жизнь, да к тому же еще горькая, и я поспешно спросил:
— Что же теперь с ним будет?
Он не ответил: мысли его были заняты чем-то совсем другим.
— Странное дело, — сказал он таким тоном, будто мы обсуждали, как быстрее доехать до Бруклина, — когда я утром увидел газету, я сразу спросил себя: а ты здесь совсем ни при чем? И почувствовал себя вроде как виноватым.
Я навострил уши. Метро было на углу, прямо перед нами, и я остановился. Остановился и он. Совсем рядом была распахнутая настежь дверь бара, и он слегка согнулся, чтобы заглянуть туда, но, видно, того, кого он искал, там не было. Из музыкального автомата выскакивали и бились о стены звуки, и я следил краем глаза, как барменша, пританцовывая, идет к своему месту за стойкой. Я видел ее лицо, когда она отвечала кому-то, смеясь и не переставая двигаться в такт музыке. Когда она улыбалась, в ней открывалась маленькая девочка, какой она была когда-то, и в то же время под маской истасканного лица полупроститутки угадывалась обреченная, молчаливо борющаяся с судьбой женщина.
— Чтобы я Сонни что-нибудь давал — такого не было, — опять заговорил он, — но был случай, прихожу я в школу хороший, и Сонни спрашивает меня, как оно.
Он замолчал. Я не мог заставить себя взглянуть на него — я смотрел на барменшу и вслушивался в музыку, от которой, казалось, трясся тротуар.
— Я сказал ему: сила.
Музыка оборвалась, барменша застыла, уставившись на автомат, и отвела от него взгляд только тогда, когда музыка зазвучала снова.
— Так и было на самом деле!
Его слова уводили меня куда-то, куда я совсем не хотел идти. Не хотел я знать, «как оно». «Оно» наполняло угрозой все: людей, дома, музыку, темную и живую как ртуть барменшу; главным и подлинным во всем была эта угроза.
— Что же с ним теперь будет? — снова спросил я.
— Отправят куда-нибудь и будут лечить. — Он покачал головой. — Может, ему покажется даже, что он отвык. Тогда его выпустят. — Он широко повел рукой, бросая окурок в сток. — Вот и все.
— Что значит — все? — спросил я, хотя прекрасно понимал, что это значит.
— Значит — все. — Он повернул голову и, насупившись, посмотрел на меня. — Будто вы не знаете, что это значит, — мягко сказал он.
— Да откуда же мне знать? — Эти слова я почему-то почти прошептал.
— Что верно, то верно, — сказал он в пространство. — Откуда ему знать?
Он снова повернулся ко мне, спокойный и исполненный терпения, однако у меня было такое чувство, что внутри у него все дрожит мелкой дрожью, будто он вот-вот развалится на куски. Я снова ощутил внутри себя тот прежний лед, снова ко мне вернулся ужас, не оставлявший меня весь этот день; и снова остановившимся взглядом провожал я барменшу — смотрел, как она обходит бар, моет стаканы, напевает.
— Очень просто. Его выпустят, и все начнется сначала. Вот что это значит.
— Значит… как только его выпустят, его снова потянет к прежнему. И это значит, что ему никогда не отвыкнуть. Ты ведь это хочешь сказать?
— Точно, — весело ответил он. — Наконец-то вы поняли.
— Скажи, — не выдержал я, — почему он хочет умереть? Ведь он хочет умереть, раз он убивает себя, — но почему?
Он удивленно посмотрел на меня и облизал губы.
— Да не хочет он вовсе умирать. Он жить хочет. Никому на свете умирать не хочется.
Мне хотелось спросить его еще о многом, но на мои вопросы он все равно не смог бы ответить, а если бы и ответил, ответов я не смог бы перенести. Пора было двигаться.
— Что ж, это, пожалуй, не мое дело, — сказал я.
— Старику Сонни туго придется, — отозвался он.
Мы дошли до входа в метро.
— Вы здесь сядете? — спросил он. Я кивнул и стал спускаться вниз. — Черт побери! — воскликнул он вдруг. Я обернулся и поглядел на него. Он снова ухмылялся. — Черт побери, оставил дома все деньги! У вас не найдется доллара? На пару дней только.
Что-то треснуло внутри меня, что-то, казалось, вот-вот прорвется. Ненависти к нему у меня больше не было. Я чувствовал, еще секунда — и я разревусь как ребенок.
— Конечно, — сказал я. — Что за разговор.
Я заглянул в бумажник. Доллара там не оказалось, была одна пятидолларовая бумажка.
— Вот. Подойдет тебе?
Он не посмотрел на нее — он не хотел на нее смотреть. Его лицо стало непроницаемым, и это было страшно: как будто цифра на бумажке была тайной, которую ему хотелось скрыть от меня и от себя самого.
— Спасибо, — сказал он, и теперь уже ему явно не терпелось, чтобы я поскорей ушел. — За Сонни не переживайте. Может, я напишу ему.
— Конечно, — отозвался я. — Обязательно напиши. Пока.
— До скорого.
И я пошел вниз по ступенькам.
Я долго не писал Сонни и ничего ему не посылал. А когда написал — это было сразу после смерти моей маленькой дочки, — он прислал мне ответ, и, прочитав его, я почувствовал себя подлецом.
Вот что там было:
«Дорогой брат!