Контрольный "язык", которого захватили наши разведчики, оставался тут же на НП в землянке. Препровождая немца по роще в блиндаж командующего, ему завязывали глаза. Хоть такое и предписывалось инструкцией, но не придерживались, а тут и вовсе было проформой — немец прижился у нас на НП, пообвык и хорошо знал, куда его ведут. Он стал непременной принадлежностью этого НП, об него испытывалась стойкость нерешительности командующего. Он опять и опять принимался передопрашивать пленного. Я переводила, и очень старательно, потому что угадывала, что командарм понимает язык пленного. Он вообще был образованнее, чем выказывал. Глаза его под скачущими черными бровями сверкали любознательностью. Состав его жизненных сил был многообразен.
Как бы там ни было, сколько ни мусоль вопрос, из ответа пленного выходило, что медлить нельзя: немцы эвакуируют Ржев, и наша артиллерия будет разить пустоту, и соприкосновение с противником будет утеряно. <117>
Вот что грозило. А войска стояли наготове, ждали приказа наступать.
Все разрешилось ночным звонком Сталина. Он позвонил и спросил у командарма, скоро ли тот возьмет Ржев. Ржевский выступ, нацеленный противником на Москву, постоянно беспокоил Ставку. И командарм (легко вообразить себе его волнение, и дрожь торжественности в голосе, и подавляемый страх, и взлет готовности) ответил: "Товарищ Главнокомандующий, завтра же буду докладывать вам из Ржева" — и двинул войска.
Помню канонаду во мгле начинающегося дня. Отчаянную канонаду накопившей мощь артиллерии. Молчаливую подтянутость всех. Отрешенность. Топтание с ноги на ногу на снегу перед получением задания. Пар дыхания, клубящийся у лиц. По-бабьи смятое лицо связного Подречного, стянутое опущенными концами ушанки, и неизменное его выражение доброты и всполошенности.
Мне, переводчику, велено находиться в наступающей дивизии.
Какую-то часть пути мы с Подречным исхитрились катить в санках, возивших тут до войны фининспектора по налогам. Подречный правил. Ветер. Снег мело накрест: слева направо и справа налево. Столбы полевой связи, казалось, перебегали дорогу, падая в снег. Город Ржев, изувеченный, снесенный снарядами, выжженный, разбомбленный, прямо перед нами.
"Наблюдательный пункт дивизии. Начальник штаба подполковник Родионов — голая куполообразная голова. Ярки и неподвижны черты лица. Руки с усилием отделяются от туловища — перед ними телефонный аппарат, они крутят его, встряхивают. И ровный голос Родионова докладывает, требует, выпрашивает, грозит. Смолкает. И опять наваливается наше общее оцепенение ожидания" — это я записала тогда в своей тетрадке.
Но вот взвизгивает дверь блиндажа, вваливается связной командира полка в белом маскировочном халате, неуклюжий, как снежная баба. И к нему — рывок окаменелого тела Родионова. Связной копается у себя на груди: завязки маскхалата, телогрейка, гимнастерка… Из-под всего, из самого нутра извлекает сложенную <118> вчетверо бумажку, снег на его капюшоне тает, стекает по лицу.
Родионов нетерпеливо разворачивает первое донесение: "Очищаем город от автоматчиков. Штаб полка разместился Калининская ул., 128".
Ходуном в груди — свеpшилось!
"Дорогая наша Лена! Сколько прошло лет, а тот день во всех подробностях… Я увидел Вас на улице города…"
"Дорогой Валентин Владимирович! Вы позвали идти пить чай на бронепоезд. С чего не пошла, не помню. Жалею. Во Ржеве, в первый вечер, на том отчаянном изрешеченном бронепоезде выпить кружку горячего кипятка — как было бы памятно сейчас".
А еще жалею, жалею горько и непоправимо, что не написала ему тогда, а говорю лишь теперь навсегда ушедшему: "Вас я помню и вспоминаю часто все, что связано с вами. И знаете, больше всего даже не храбрый ваш бросок на бронепоезде, а то, что вы, член Военного совета армии, а до того, в тридцатые годы, работник агитпропа МК, считали возможным говорить нам, что чтите Мейерхольда".
Но вот пишу: "Я — во Ржеве". Написала эту фразу и робею. До этого рубежа я иду многие годы, теряя одного за другим тех, кто разделил бы со мной смятение и ответственность повторного вступления в тот Ржев.
2
Во втором донесении от вступившего в Ржев командира полка сказано: "Население согнано в церковь. Церковь заколочена, вокруг заминировано"…
Что это было, я вникла потом, через много лет, вернувшись в Ржев и отыскав людей, что пережили заточение в церкви, ужас ожидания мученической смерти.
А тогда они, освободившись, разбрелись, скрылись. Город был мертв. "Город был мертв", — подтверждают увидевшие его тогда. И это ошибочно. Город не бывает мертв. Что-то скрытно для глаз копошится, цепляется за жизнь, гибнет, истлевает, цепенеет, проклевывается. И как ни отчаянно разрушен он, все же не дотла. <119>
…Одноэтажный, дореволюционный, купеческий, добротной кладки дом. По фасаду трещина, угол разворотило снарядом.
В доме резанули глаз белоснежные, накрахмаленные кружева: подзоры, накидки, занавеси в проеме дверей, на окнах. Пылающий начищенной медью самовар… Домовито. Белые в розах чашки, полоскательница, сахарница, подносы, подстаканники.