Моя Марина М.- не Бог весть какой воробей, а ведь позарился на нее Штурман… А чем мы-то хуже? И нас, основных постсовмодернистов, не так уж и много, от силы пять-шесть человек на всю Россию. Что ему стоит всех забрать в Америку, как эту Марину М.
Как она изменилась! Даже и не охватишь до конца — в чем… Но теперь точно не скажешь по ней, что она какая-нибудь шпионка других миров, разведчица, тайный соглядатай, — скорее я сам себе представляюсь агентом, засланным с иной звезды на нашу планету — и в ее Соединенные Штаты… О, если бы вы знали, как мне тоже хотелось хоть чем-нибудь сильно понравиться Штурману, чтобы он заключил со мной какой-нибудь хитрый контракт, хотя бы на год, и забрал к себе в Калифорнию!
Словом, я рассказываю вам о том периоде жизни и творчества писателя Вас. Немирного, когда он вполне созрел, готов был запродаться и очень хотел, чтобы его купили — уже не за дойчмарки, а именно за американские доллары. Поверьте, что я и сам понимаю, чувствую сейчас всю неуместность и суетную мелочность сарказма, который подпускаю в свой текст, говоря о делах столь очевидных, неотвратимых, фатальных, общеизвестных, общечеловеческих. Но что мне делать — не в силах я повелеть своей руке писать об этом по-другому, без сарказма и бессильной иронии. Ибо при жизни своей Вас. Немирной не хотел — особенно в ранней молодости, — чтобы творчество заказывалось оптовиками, исполнялось по заданной технологии и оплачивалось по законам рынка.
В начале своей писательской жизни я почему-то полагал, что творчество свободно от денег и в жилах творчества не бежит мутно-зеленая кровь диавола. Но куриная слепота юности не является постоянным пороком, она со временем проходит, и то, чего я не видел наивным юношей, обдумывающим жизнь, постепенно открылось моим глазам. И я восхитился всему, что могут дать деньги, волшебные деньги, взамен того, что беспощадно и неукоснительно отнимается у всех нас. Будучи на вид такими примитивными, пошлыми, вульгарными, как лубочные картинки, современные денежные купюры, в особенности долларовые, смогли вытеснить с арены общечеловеческого внимания самые прекрасные шедевры художников мира. Их картины нам уже не кажутся такими красивыми, как раньше, при тоталитарном режиме, когда валюта у нас была запрещена, — не то что сейчас! По крайней мере серой краской тиснутый FRANKLIN на стодолларовой прямоугольной бумажке или INDEPENDENCE HALL на ее обратной стороне — мутно-зеленый дом с башенными часами, окруженный чахлыми деревьями, представляются прекраснее портретов Рембрандта или пейзажей Моне. С прогрессом резко переменились наши художественные вкусы, господа…
Вот и поведал я вам, мои уважаемые читатели, в несколько аллегорической форме историю своего писательского становления и попытался охарактеризовать то литературное направление, к которому принадлежал — если верить неким критикам, некогда существовавшим на белом свете. А Марина М., своей судьбой символизирующая цель и путь этого направления, еще раз появится перед нами — в самом конце романа, снова в Москве…
Но пора! Прочь от всей этой несусветной скукотищи давно несуществующего прошлого! Разве зря мне дана свобода, абсолютная свобода — наконецто! — которую я почувствовал в Швейцарских Альпах на девятый день по своей смерти?
И ко мне прилетел на красном параплане мой усопший братан-близнец, принявший обличие романтического воздухоплавателя, похожего на Антуана де Сент-Экзюпери…
Наконец-то мы снова могли открыто посмотреть друг другу в глаза.
И между нами произошел тот важный для нас разговор, свидетелем которого вы были в одной из первоначальных глав романа.
Содержание той главы я не помню, господа, и вряд ли вспомню.
Потому что меня подмывает — мне уже пора, пора! — скорее воспользоваться предоставленной мне свободой и устремиться вперед — к новым главам романа, к новым неожиданным, непредсказуемым встречам и воплощениям.
ГЛАВА 13
В самом начале которой расскажу, что произошло с парапланеристом после того, как он прыгнул со скалы и плавно слетел со снежной вершины безымянной горы. Но это для него она была безымянной! Не могло быть того, чтобы столь заметная вершина, прекрасно открывшаяся сейчас со стороны, когда я отделился от нее, не имела бы названия! Она была так красива и величественна, и весь облик горы от ее седой вершины до подошвы был настолько самобытен и значителен, что само собой напрашивалось имя какой-нибудь героической личности — пик Экзюпери…
Размышляя об этом, я направил полет своего бесшумного аппарата в сторону темнеющей зеленью альпийских лугов глубокой долины.
Выход к ней наметился в створе двух других остроконечных вершин, чуть пониже той, с которой я только что улетел. Я должен был проскользнуть к долине между ними, как между Сциллой и Харибдой: обе вершины по мере моего неровного, виляющего продвижения к ним то как бы сходились друг с другом, то расходились — словно и на самом деле два пресловутых гомеровских утеса.