Который прокатился сразу же вслед за объявленной свободой слова и отменой цензуры в России. Вас. Немирной вместе сотоварищи счастливо постиг тогда две вещи: что теперь сколько угодно можно пользоваться матерными словами в тексте и что наивысшим критерием художественности становится интрига непонятности. Чем меньше содержания и смысла в тексте и единовременно с этим чем сложнее и загадочнее он составлен, тем больше понравится критикам и будет ими восхвален. Немирному, все хорошо рассчитавшему, сопутствовало еще и везение – его заметили западные друзья русской литературы, которые тем охотнее хотели дружить с ней и покровительствовать, чем больше в ней выражалось реальной грязи и правдивого ничтожества русской жизни. За это они охотно платили небольшие деньги.
И очень скоро он стал в некотором роде культовой фигурой – критики придумали некое словечко, обозначающее новое литературное направление, сами же определили его признаки и вписали туда несколько фамилий – Вас. Немирной оказался среди самых первых, бесконечно повторяемых. Я очень скоро почувствовал, какие выгоды приносило мое новое положение – меня начали печатать в толстых журналах, издавали в самых модных новых издательствах, моя породистая физиономия стала мелькать на экранах телевизоров, меня приглашали в заграничные поездки в разные страны – от “А”, как говорится, до
“Я”…
Но вот однажды звонок по телефону, я отвечаю вальяжно, сытым голосом вальяжного мандюка, каковой полагает, что никогда не заболеет, побираться с сумою не будет, в тюрьму не сядет:
– Слушаю вас.
– С вами говорит подполковник КГБ (такой-то). Я курирую Союз писателей.-
Внезапно словно сыпануло на меня угольной крошкой, не сгоревшей до конца в адских топках,- отметило, настигло…
– Понятно. Что от меня требуется? – слишком непринужденным тоном, стараясь не сбиваться с него, отвечал я, выросший в семье дипломата, с молоком матери усвоив необходимость самообладания и особого ведения разговора с представителями “органов”.
– Пока что встретиться и поговорить.
– А что я такого сделал, можно узнать? – Это была первая ошибка, за которой традиционно последуют и вторая, и третья… Накатанная миллионами людей дорога неукоснительных ошибок, в конце приводящая под лагерную вышку или к
“вышаку” через расстрел.
– Да не бойтесь, ничего вы не сделали,- стали меня успокаивать.
– Мне бояться нечего,- взяв себя в руки, сухо ответил я. Уже были другие времена. Цензуру отменили…
– Правильно. Я повторяю: мне нужно просто с вами встретиться и поговорить.
– Что ж, пришлите повестку, назначьте время,- стал я наглеть.- Пусть все будет так, как это положено.
– Не так, не так, Василий Викторович! – почти что заволновались на том конце провода.- Я предлагаю по-другому. Встретимся завтра в гостинице “Минск”, двести одиннадцатый номер, одиннадцать тридцать утра… Сможете?
– Завтра? Дайте соображу… Завтра…- забормотал я, как бы глубоко задумавшись. На самом деле я ни о чем не думал – не мог; я пребывал в оцепенении нутряного ужаса, который тоже был всосан с молоком матери.-
Хорошо, завтра у меня время найдется,- дал я согласие, принимая тон снисхождения – что опять было ошибкой; ибо мне уже самому было слышно, что я фальшивлю.
Назавтра в “Минске” в номере 211 мы встретились, и я в гражданском костюме, при галстуке приветствовал крепким рукопожатием самого себя – писателя Вас.
Немирного, в кожаной курточке, с маленькой, кожаной же, кепочкой на голове… Из нас двоих один был обычный человек, рожденный матерью и через ее пуповину получивший весь жизненный материал для своего телесного устроения. Другой – подполковник КГБ (такой-то), и в нем я, который ничего такого не получал в зародышевом состоянии, и мое формирование происходило на материале, поставляемом через незримую пуповину напрямик из той суперначальной пустоты, которую древний китаец Лао-цзы обозначал понятием дао.
В московском людском скопе существовал работник госбезопасности (имярек), может быть, благополучно существует и сейчас, господа. Однажды, спускаясь по лестнице в нижний буфет Дома писателей, Василий увидел атлетически сложенного, как говорится, лысоватого, холеной наружности блондина, который стоял в дверях бильярдной, расположенной в полуподвале, курил и как-то по-особенному, не так, как другие, внимательно посматривал на него.
И минутой позже прозаик Анатолий Шерстянкин, очкастый бородатый человечек, который в тот раз вслед за мной спускался в буфет, просветил меня: встреченный нами у бильярдной господин есть офицер КГБ, поставленный надзирать над писателями в их московском Союзе. Но в достопамятный день увиделся с Вас. Немирным не этот офицер, а иное существо – это был я, внедренный в гэбэшника, обладающий природными свойствами, каковых не имелось ни у него, ни у моего брата-близнеца.
Что это за свойства, вы узнаете в следующей главе, теперь же хочу вкратце передать начало долгого разговора, что произошел между писателем и подполковником.
– Вы ведь родились в Америке?
– Да. В Вашингтоне.
– У вас имеется брат-близнец. Знаете об этом?