Три раза видел он себя на Николаевском мосту, потом несколько раз на Литейном – и снова на Николаевском, этом лучшем из мостов. Только тогда он понял, что кружит по городу и возит за собой Сару. Минутный проблеск доселе могучего, не знавшего туманов сознания столкнул его наконец с заколдованного круга безумия, и это было, как падение с чертова колеса. Он и упал: поскользнувшись, и с трудом, опираясь о закоченевшую Сару, встал. И по мере того, как вставал, поднимая выпученные от муки глаза к небу, – перед ним вырастал все выше и выше сверкающий мириадами мраморных звезд, обледеневший Александрийский столп – как единая соборная свеча у алтаря Блокады: ангел Мира на самом верху, над восковыми потеками обледеневшего снега, зажженный солнцем, горел узким и трепетным пламенем.
Ослепленный ангелом, Бас закружился вокруг столпа, пока снова не упал на труп Сары, шепча: «Вот она – ось блокады: Александрийский столп. Это надежная ось. Как жаль, что никто об этом не знает…»
– Ось блокады! Да вы гений, молодой человек, поэтому вам проще всего сойти с ума, но запрещено особым уложением о гениях в Кодексе Провидения. Настоящие гении по-настоящему с ума не сходят.
Кто-то поднял Баса, тепло и сильно потряс его широкие плечи, повернул лицом к арке Главного штаба. А может быть, это он сам поднялся. Зимний дворец смотрел на него пустыми, как глаза апокалиптян, окнами. Никогда он не был таким по-настоящему зимним.
Ангел трепетал вверху, в отрыве от невиданной действительности. Но вот солнце зашло, и он светился сам – тусклым светом вечности. Да, если Александрийский столп – ось блокады, на нее можно положиться ослабевшим духом и усталым телом: гранит и мрамор как совершенство формы и Ангел мира как Божий Дух.
Из-под арки вышла рота пехотинцев. Пожилой капитан тащился позади, но бодро покрикивал «Левой, левой». Поравнявшись с остолбенелым Басом, рота вдруг «подняла» старую, всем известную песню: «Соловей, соловей, пташечка», – запевали одни голоса, а другие подхватывали: «Канареечка задом наперед», – но слабее запевал, поэтому сама песня получалась будто задом наперед!
– Сара, мы идем на фронт, – сказал Бас и пошел вслед за ротой. Но, не дойдя и до середины моста, отстал: «Оказия! Куда уж тебе, паря…»
Вернулся. И увидел молоденького часового, уже совсем побронзовевшего в памятник. Возможно, за свое долгое стояние на почетном посту у входа в Эрмитаж он не раз падал: теперь стоял, прислоненный к стене:
– Примененный, – сказал Бас, немного приходя в себя. – Есть такие любители: не любят, чтобы трупы лежали. Поднимают, ставят. В Адмиралтейском сквере стоят почти у каждого дерева.
Эрмитажные кариатиды с прежним каменным напряжением держат гранитный свод, хотя им теперь должно быть легче: половина свода, кажется, снесена снарядом: снеговая шапка словно сдвинута набекрень.
– Подожди меня немного здесь, – велел Бас Саре и, приветственно смахнув «скибку» снега с плеч вечного часового, вошел в вестибюль. И долго стоял, озираясь по мраморным сторонам – обледеневшим, испещренным осколками, в черных пятнах, с устрашающими сталактитами-сосульками на предметах, когда-то украшавших мир.
Знаменитая беломраморная лестница, ведущая к вершинам мирового искусства, собранным и поселенным на протяжении многих паркетных километров, стоит с перебитыми перилами и будто перепутанными, как карты в рассыпанной колоде, ступеньками. Кто по ним теперь поднимается… Бас поднимается. Оскользаясь и падая, как на крутую гору, через расщелины и валуны, шел он, а на верхние ступеньки уже полз, в кровь царапая руки об острые, холодные, как железо, отбитые куски.
И встал во весь рост торжествующий, будто подъем этот ему ничего не стоил. И медленно пошел по опустошенным залам, замирая от гулкой пустоты. Ни одной картины не было на стенах, и от этого они казались будто ободранными. Он вошел в знакомый зал любимых фламандцев, где когда-то висело сорок три картины одного Рембрандта и его шедевр – «Возвращение блудного сына». В хорошо уцелевшем зале видны темные пятна – квадраты и прямоугольники на местах, где висели картины, – будто вмерзшие их тени. Кое-где видны и подписи. Вот тень «Блудного сына». Перед нею остановился Бас.
Под его настойчиво упругим, замутненным безумием взглядом словно проступали сквозь стену веков знакомые фигуры, а лицо блудного сына… уж не его ли это, самого Баса, лицо? Но и четкий до хищности профиль Алкаева померещился ему, и вслед за ним девичий овал Сашиного лица.