Если и перестали обмениваться подарками, то это не означало, что у друзей исчезло чувство сострадания при виде бедствий близких им людей. Могут возразить, что это не требовало особого самопожертвования. Но важно было и само слово утешения. И выражение сочувствия – не пустые слова, их ведь надо было найти тому, кто сам нуждался в утешении. Друзей пытались обнадежить слухами о скором снятии осады – возможно, и сами хотели верить им[1141]
. Участливость проявлялась и тогда, когда поводов для оптимизма было мало. Друзьям сообщали и о своих утратах, делились своими горестями. Е. П. Ленцман (Иванова) рассказывала, что при встречах с подругой они расспрашивали друг друга о том, кто из родных умер – до тех пор, пока та не перестала выходить на стук в дверь: «Встретились мы с ней в детском доме»[1142].След дружбы оказался во многих случаях неистребимым. Это всегда замечаешь по коротким строчкам писем, отмеченных необычной теплотой, по остроте восприятия обычных житейских историй. «В часы отпуска забегает к нам, говорит: „Еще раз взглянуть на дорогие лица“. Каждый раз прощается, как навсегда», – вспоминала о своей подруге художница Е. Я. Данько[1143]
. Сотрудник Эрмитажа А. Кубе, узнав, что его друг находится при смерти, почти сразу же, несмотря на проливной дождь, побежал к нему: «…Сидел долго и совсем замерз, так как в комнате было холодно, говорил, рассказывал, расспрашивал». Он даже в чем-то остался недоволен собой: «Ушел удовлетворенный, то есть отчасти». Запись не очень ясна. Может быть, ему не удалось в полной мере ободрить и поддержать друга: «Это понятно, ибо я поставил себе слишком высокие цели» – и он оправдывался тем, что Иван Михайлович выглядел лучше, чем ожидал[1144]. Сомнения, раздумья, какая-то педантичная тщательность оценки своих поступков – жив человек для друзей. В. Кулябко в дневнике приводил такие свидетельства заботы о нем друга: «…Звонил мне на службу, чтобы узнать, как я перенес бомбежку»[1145]. Отметим, что эти, порой и мельчайшие, проявления дружеских чувств, подчеркивались повсеместно: попутно, мимоходом и вскользь, особо и подробно, с ярким выражением благодарности или просто репликой.И еще одно проявление сострадания – отклики на гибель друзей. «Ты не поверишь, как мне тяжела эта утрата», – писала Н. П. Заветновская дочери о смерти подруги[1146]
. Эту же эмоциональность можно встретить и в других свидетельствах[1147]. Говорили о том, как мучились их друзья перед кончиной, жалели погибших – одаренных и талантливых, добрых и доверчивых, остроумных и обаятельных. Только самое лучшее запечатлевалось в горестных воспоминаниях друзей. И всплывало в них все, вплоть до мелочей: передавались даже оттенки речи, внешние приметы. Старались хотя бы на миг «оживить», воссоздать с особой полнотой, во всех штрихах ускользающий облик тех, кого любили.2
Можно назвать несколько причин ослабления связей между друзьями в 1941–1942 гг. Прежде всего это голод, приковавший блокадников к постелям: порой им трудно было пройти и сотню метров. Транспорт не работал, и идти, качаясь от слабости, в лютый мороз, во время затемнения и под обстрелами мало кто решался. Люди старались как-то придерживаться добрых старых традиций и стеснялись приходить с пустыми руками, без подарка. И не хотели, чтобы их заподозрили в стремлении поживиться чем-то за счет друзей. И опасались унизить хозяев, которым тоже было нечем угостить.
Не писали даже писем. Можно было оправдаться тем, что не имелось света, бумаги, чернил и плохо работала почта, но все понимали, что не в этом дело. Никто не пишет, некому отвечать, да и не хочется.
И тем не менее старались посещать друзей даже в декабре 1941 – январе 1942 гг.[1148]
. Конечно, имело значение и то, насколько близко они жили. Часто рассказывали, как заходили к друзьям по дороге домой – это подчеркивали, этим оправдывались. И, вероятно, не случайно: не хотелось, чтобы подумали, будто зашли к ним нарочно, в надежде на угощение.